Автор Дара, Лолиты и Себастьяна Найта не только из-за памятной конкуренции в 1958 году не любил Доктора Живаго. Конструкция Пастернака слишком похожа на набоковские, но другой исторический материал и совсем иная интонация сделали ее неузнаваемой. Пастернак продолжал романтическую традицию в новых условиях, Набоков подверг ее разрушительной критике. Пастернак пытался показать религиозные итоги эпохи, Набоков игнорировал религию и не верил в итоги. В своем Евграфе Пастернак объединил память и письмо с властью. Для Набокова это было неприемлемо: «бездарно, фальшиво и совершенно антилиберально»[849].
В Живаго текстуальная власть рассказчика над героем показана как его, рассказчика, социальная власть, которая в свою очередь показана через самые жизненные детали: роман с властями, большие деньги, знакомство с управдомом. Многие биографы разбирали бумаги своих героев, но мало кто снабжал их продуктами и заботился об их детях. Пастернак утверждает взаимное схождение литературы и быта как печальное, но и выдающееся достижение истории. Вот почему рассказчик появляется изнутри сюжета. Раз русская литература воплотилась в советской жизни, ее тайные структурные механизмы обретают формы грубой, но милой автору повседневности. Что было метафорой во времена Блока, стало реальностью во времена Пастернака. Другими авторами, например Шаламовым, это замыкание истории воспринималось трагически; но Пастернак находит здесь источник пафоса и нечто вроде всеобъясняющей доктрины. В начале романа нам сказано, что большое искусство то, которое дописывает Апокалипсис; в конце говорится, что вот теперь на деле осуществилось как раз это искусство. Но если советскую жизнь можно было принять за конец истории, на царствие Божие она меньше всего похожа. Придя к этой точке, автор становится столь же невнятным, как в других своих разговорах на сходные темы. Берлин жаловался на собственное непонимание; Сталин повесил трубку.
Но сам герой задавал вопрос, и формулировал ответ, в точных структурных терминах:
Может быть, состав каждой биографии наряду со встречающимися в ней действующими лицами требует еще и участия тайной неведомой силы, лица почти символического, являющегося на помощь без зова, и роль этой благодетельной и скрытой пружины играет в моей жизни мой брат Евграф? (298)
На цитированном вопросе обрываются собственные записи Юрия; как сообщает наш публикатор, «больше он их не продолжал». Герой нашел биографа и перестал писать автобиографию.
ПадографПосмотрим на отношения письма и власти в романе Набокова Под знаком незаконнорожденных (1947). Героем является философ Адам Круг, человек мудрый, мужественный и одаренный, самый гармоничный характер из всех, что родились под пером Набокова. В его стране произошла революция, и «эквилистская» диктатура нуждается в одобрении философа. Адам отказывается поддержать режим. В ответ его сына пытают, насилуют и убивают. Философ обвиняет самого себя: вовремя эмигрировав, он мог спасти дитя.
Мысль Набокова о режиме Среднего человека параллельна мысли Ханны Арендт о «банальности зла»; к тому же изображенный здесь «эквилизм», как и «тоталитаризм» Арендт, показывает общий знаменатель нацизма и большевизма, свод исторических сходств обоих. Но в фигуре Адама Круга нет ни грамма от советского философа; зато он сильно напоминает одного немецкого коллегу. Характер ученых интересов Круга и положение международно известного профессора философии, которому режим предлагает позицию президента университета, соответствуют интересам и положению Мартина Хайдеггера. Здесь сходство кончается: Хайдеггер согласился, Круг отказался. Падук спрашивает у Адама, «не приходится ли ему родственником профессор Мартин Круг?»[850].
Но романиста, в отличие от философа, занимают внутренние проблемы его текста. Роман начинается от первого лица, голосом Круга: «моя жена умрет», «мне, верно, никогда не забыть» (204–205). После первых двух страниц повествование резко меняется: «Круг стал в проеме дверей и глянул вниз», и потом в течение почти всего долгого текста мы узнаем о Круге от неизвестного нам рассказчика. Но в самом конце, доведя героя до предела страдания, автор лично вмешивается в события.
Именно в этот миг я ощутил укол сострадания к Адаму и соскользнул к нему по косому лучу бледного света, вызвав мгновенное сумасшествие […] С улыбкой безграничного облегчения на залитом слезами лице Круг прилег на солому (392).