Андре Шенье действительно занимал важное место в творческой работе Пушкина всю его жизнь. И тем не менее в плане чисто литературоведческом тема «Пушкин – Шенье» вряд ли заслуживала такого всепоглощающего внимания непрофессионала, особенно если учесть, что она находилась в поле зрения пушкинистов еще со времен П. Анненкова. Эта внезапно вспыхнувшая страсть требует объяснения. Однако и тончайший знаток этого материала Э. Г. Герштейн, и известный пушкинист В. Непомнящий, опираясь на драгоценные дневниковые записи П. Н. Лукницкого, лишь констатировали факт. В. Непомнящий, автор статьи-предисловия к первой публикации записей Лукницкого, писал:

«Поисками параллелей между творчеством двух поэтов Ахматова, как видно из записей, занималась с увлечением (столь большим, что оно подчас и ей самой мнилось чрезмерным). Пожалуй, именно здесь она – быть может, сама того не подозревая, – вошла в первый методологический конфликт с профессиональным пушкиноведением…»[95]

Записи П. Лукницкого и в самом деле свидетельствуют, что штудии Ахматовой носили совершенно исключительный по своей настойчивости, поглощенности характер.

Понять этот психологический феномен можно, только если вспомнить, что после казни Гумилева его стали называть «русский Андре Шенье»…

Память о Гумилеве преследовала Ахматову все эти годы. Она говорила Лукницкому:

«Нет, я не забываю… Как можно забыть? Мне просто страшно что-нибудь забыть. Какой-то мистический страх… Я все помню…»

В 1924 году было закончено столь важное для всего нашего сюжета стихотворение «Лотова жена» – об ужасе перед недавним прошлым и необоримом желании оглянуться:

Не поздно, ты можешь еще посмотретьНа красные башни родного Содома,На площадь, где пела, на двор, где пряла,На окна пустые высокого дома,Где милому мужу детей родила.Взглянула – и, скованы смертною болью,Глаза ее больше смотреть не могли…

С января 1925 года Ахматова истово помогает Лукницкому собирать материалы о Гумилеве. Она говорила Лукницкому, что в двадцать четвертом году Гумилев часто снился ей.

Вот на этом фоне, как общем, так и локальном, – ощущения исторического перелома, кризиса собственной литературной и не только литературной судьбы, постоянных бесед о Гумилеве и «мистического страха» забыть хоть «что-нибудь» – на этом фоне и начинаются запойные занятия Ахматовой проблемой Пушкин – Шенье.

Совершенно очевидно, что в ее сознании выстраивалась система Пушкин – Шенье – Гумилев, у истоков которой стояла в литературном плане элегия «Андрей Шенье», а в историческом – трагедия 24 августа, знаковый эпизод террора, втянувшего в себя, как водоворот, массы невинных людей.

Не менее очевидно, что трагическая диада Шенье – Гумилев была звеном между конечными опорными точками взаимоотношений Пушкин – Ахматова, в основе которых лежали поиски союзника – предшественника в культуре, ориентация на судьбу которого должна была подкрепить и оправдать определяющийся стратегический стиль общественно-культурного поведения. Основой этого стиля была идея независимости и полной нравственной автономии от торжествующего контекста.

Недаром умирающий Блок последнюю развернутую запись в дневнике – 17 января 1921 года – сделал именно о Пушкине:

«О Пушкине: в наше газетное время. “Толпа вошла, толпа вломилась… и ты невольно устыдилась и тайн, и жертв, доступных ей”. Пушкин этого избежал, его хрустальный звук различит только тот, кто умеет. Подражать ему нельзя: можно только “сбросить с корабля современности” (“сверхбиржевка” футуристов, они же – “мировая революция”)»[96].

Блок умирал с мыслью о Пушкине как эталоне абсолютной независимости от беснования общественной стихии. Ахматова с той же мыслью начинала новую эпоху своей жизни.

Перейти на страницу:

Все книги серии Пушкин. Бродский. Империя и судьба

Похожие книги