Бунин много и долго говорил о нем. И за этими воспоминаниями чувствовалось все вместе, и давняя, любовь и нежность к Толстому, и ревность, и зависть к иначе и счастливей сложившейся судьбе, и отстаивание правильности своего собственного пути. Он говорил о Толстом вперемежку: то с язвительностью, то с любовью, и все это странным образом сходилось иногда в одной и той же фразе.

Среди прочего Бунин вспомнил, как где-то, не то в Париже, не то на юге, в Марселе или Ницце, когда Толстой, кажется в 1935 году, путешествовал с молодой женой, они оказались в одном ресторане13. Бунин был один, Толстой с дамой, поэтому Бунин счел, что если кому-то из них подходить к другому, то в данном случае это должен сделать он.

Глядя, как Толстой знакомо сидит за столом и смачно, с удовольствием ест, Бунин подозвал официанта и послал записку Толстому: «Здравствуй, я здесь, могу к тебе подойти, не возражаешь ли?»

– Он получил записку, сразу поднялся, и я пошел к нему… Мы встретились, обнялись, и я немного посидел с ними. Я был очень рад его тогда увидеть, очень рад. Такой была наша единственная встреча после его возвращения в Россию. Больше я его не видел.

Из других писателей Бунин, как я уже сказал, несколько раз возвращался в разговорах к Куприну и Телешову – расспрашивал о Телешове с нежностью и спокойной старой дружбой, но я, к сожалению, ничего не мог ответить – я тогда не знал Телешова.

Однажды Бунин вдруг заговорил о Катаеве – вспомнил, как Катаев пришел к нему когда-то в Одессе14. Потом заговорил о катаевской прозе, высоко отзываясь о ней, особенно о «Белеет парус одинокий».

– Да, трудно было подумать тогда, в Одессе, что из этого молодого человека выйдет такой хороший писатель.

Когда мы в третий или четвертый раз увиделись с Буниным и я еще раз попробовал его куда-то пригласить, он ответил:

– Нет, довольно. Наоборот, пора бы мне вас пригласить к себе, но нынешний быт наш такой, что и надо бы, да совестно.

Горький смысл сказанного был в том, что худо жить. Принять так, как хотелось бы, не может, а принимать не так, как хотел бы, не с руки.

Тогда я отважился сказать:

– Иван Алексеевич, если вы не рассердитесь, у меня такое предложение: давайте устроим ужин на коллективных началах, в смысле – ваша территория, мой провиант. Я позволил себе заговорить об этом с вами потому, что, может быть, мне к послезавтрему удастся доставить сюда, в Париж, что-нибудь наше, московское, такое, что вам приятно будет вспомнить.

Бунин без колебаний согласился, просто сказал:

– Ну что ж, ну давайте.

Мы договорились о часе ужина и о том, что в этот день я заранее завезу к нему все, что добуду.

В то время в Париже проходила конференция четырех министров15, и из Парижа в Москву в обратно каждый день ходили наши прямые самолеты. Расставшись с Буниным, я сразу поехал в гостиницу, к нашим ребятам-летчикам и рассказал им, о чем идет речь: что послезавтра я встречусь с Буниным, что мы с ним договорились поужинать у него дома на паях, и я хочу угостить его нашим московским харчем. Я дал ребятам записку в Москву, к себе домой, – они утром летели и с удовольствием согласились все сделать; Бунина читали, и идея им понравилась. Я волновался, не подведут ли они меня по какой-нибудь случайности, успеют ли, но они полетели и все успели. Передали домой мою записку, мои домашние купили у «Елисеева», где был тогда так называемый «коммерческий магазин», все, что можно было найти сугубо отечественное, вплоть до черного хлеба, любительской колбасы, селедки и калачей. Летчики взяли эту посылку на следующий день на рассвете в самолет, и на второй день все это оказалось в Париже. За несколько часов до ужина «московские харчи» были уже на квартире у Бунина.

Бунин был в добром настроении. Пожалуй, все это его немножко тронуло и показалось забавным. А кроме того, его просто радовало присутствие на столе черного хлеба, калачей, селедки, любительской и копченой колбасы – всей этой полузабытой, особенно за годы войны, русской еды. Помню, как он ел эту любительскую колбасу и, смеясь, приговаривал: «Да, хороша большевистская колбаска!..»

В тот вечер у Бунина в гостях были поэт и критик Георгий Адамович, один из самых умных литературных людей эмиграции, и Тэффи. Все немножко выпили московской водки, и она пела под гитару очень хорошо, чуть надтреснутым, но обаятельным голосом. Ее голос был старше ее, она выглядела моложе. А в голосе чувствовалась старческая трещинка. Она пела какие-то полуцыганские романсы на слова Полонского16, на неизвестную мне музыку. Да и этих стихов Полонского я то ли раньше не знал, то ли не помнил.

Перейти на страницу:

Все книги серии Собрание сочинений в десяти томах

Похожие книги