Вскоре после этого датированного июлем письма, осенью того же 1946 года Бунин выступил в Париже с заявлением достаточно враждебного нам характера. Эту позицию он продолжал занимать и позже, она усугублялась, и мне кажется, что в некоторых наших статьях и предисловиях напрасно замалчивают эту сторону дела. Последняя книга воспоминаний Бунина27, изданная в 1950 году, по-моему, очень дурна. Наряду с несколькими блестящими вещами, в ней много дешевой и злобной антисоветчины, которую он мстительно отобрал из написанного в разные годы и по разным поводам. Это был последний предсмертный удар, который он нам нанес в меру своих старческих сил.

Думается, что всего этого из «песни о Бунине» тоже не надо выкидывать. Нельзя изображать дело так, что якобы он на склоне жизни вернулся к нам. Мне кажется, что я видел Бунина именно в тот недолгий период его жизни, когда он был наиболее близок к нам, но и меру этой наибольшей близости тоже нельзя преувеличивать.

Рискуя повториться, хочу попробовать вспомнить еще некоторые подробности.

Во время войны в сразу после нее Бунин бедствовал. В 1946 году, когда я его видел, он помощи ниоткуда не получал, да и не собирался получать. И свое отношение к писателям, живущим у кого-то на прокормлении, очень ясно выразил мне в своем презрительном рассказе о Гиппиус и Мережковском. Квартира у него была большая, обветшалая, запущенная – квартира обнищавших петербургских интеллигентов.

Ну, а как жил он в довоенные годы? Видимо, тоже в стесненных обстоятельствах. Он рассказывал мне о том, как получил Нобелевскую премию и как все это было неожиданно для него. О поездке в Швецию и самом акте получения премии он рассказывал серьезно, с оттенком гордости, а о том, как потом тратил деньги, – с большим юмором; деньги летели, было неисчислимое количество просьб о помощи со стороны эмигрантов, которые все разом на него навалились. Кое-кому пришлось помочь, но если бы помогать всем, кто просил, не хватило бы и десяти Нобелевских премий. По его словам, после получения премии он вдруг стал фигурой, которую, по мнению всех других, оставшихся ни при чем, можно и нужно было доить. И этим дружно занялись весьма многие, в том числе и совершенно неизвестные ему лица.

Как выглядел Бунин летом 1946 года? Я уже говорил о его облике. Мне трудно сейчас вспомнить, как он бывал одет, но на нем все хорошо сидело и выглядело хорошим. Уже суховатая старческая шея, сухощавое лицо. Видимо, оттого, что он похудел не за последние годы военной голодовки, а всегда был худощав, это помешало образоваться на его лице и шее мешкам и складкам.

В нем уживалось как бы два юмора. Один юмор добродушный, а другой – желчный. И он вперемежку пользовался и тем и другим, как будто у него в запасе всегда есть два пистолета двух разных калибров и он может, в зависимости от обстоятельств, вынимать то один, то другой.

Он был еще крепок, гулял хорошей быстрой походкой и любил пройтись, никогда ни всерьез, ни в шутку не жалуясь на здоровье.

Что он говорил о литературе? О нашей и французской? Я мало что запомнил из этого. Пожалуй, даже осталось ощущение, что он вообще не склонен был говорить о литературе. Больше говорил о России, о Франции, о войне, о политике, о немцах. И даже когда вспоминал Алексея Толстого, то опять-таки не как писателя, а как друга и человека с иной судьбой, чем у него самого…

1961–1973

<p>О Николае Михайловиче Горчакове<a l:href="#c003008"><sup>*</sup></a></p>

Я встречался с Николаем Михайловичем Горчаковым в разных театрах и в разные годы, и до в после Великой Отечественной войны. Но самые сильные и самые светлые воспоминания о нем у меня связаны с прифронтовой Москвой зимы – весны 1942 года и с Московским театром драмы, которым руководил тогда Горчаков.

В ту зиму и весну это был единственный большой драматический театр, игравший в Москве – для москвичей и для многих и многих людей, приезжавших на эти представления из разных воинских частей, порой прямо с фронта. Во всяком случае, в начале той зимы, когда театр почти не отапливали, а спектакли из-за опасности бомбежек игрались днем, половину театрального зала занимали фронтовые полушубки. Да и потом, когда фронт отодвинулся дальше, в зале театра штатское по-прежнему – половина на половину – перемешивалось с военным.

Если я не ошибаюсь, где-то в конце января 1942 года я принес Горчакову первый акт своей пьесы «Русские люди». Последующих актов не было, они попросту еще не были написаны, но я опять уезжал в этот день на фронт, и мне хотелось оставить у Горчакова хотя бы начало той пьесы, о замысле которой мы говорили с ним за две недели до этого.

Это было днем, а глядя на ночь на фронт уходила машина, с которой мне надо было уехать. Мы договорились с Горчаковым, что поговорим о пьесе после моего возвращения. Но через несколько часов и всего за час до моего отъезда он без звонка приехал ко мне и сказал, что, если я задержусь на фронте больше чем на неделю, он без меня распределит роли и начнет репетиции.

– Но я же не дописал, – сказал я.

Перейти на страницу:

Все книги серии Собрание сочинений в десяти томах

Похожие книги