Вы пишете, что Вам досадно на Зола*, а здесь у всех такое чувство, как будто народился новый, лучший Зола. В этом своем процессе* он, как в скипидаре, очистился от наносных сальных пятен и теперь засиял перед французами в своем настоящем блеске. Это чистота и нравственная высота, каких не подозревали. Вы проследите весь скандал с самого начала. Разжалование Дрейфуса, справедливо оно или нет*, произвело на всех (в том числе, помню, и на Вас) тяжелое, унылое впечатление. Замечено было, что во время экзекуции Дрейфус вел себя как порядочный, хорошо дисциплинированный офицер, присутствовавшие же на экзекуции, например, журналисты, кричали ему: «Замолчи, Иуда!», т. е. вели себя дурно, непорядочно. Все вернулись с экзекуции неудовлетворенные, со смущенной совестью. Особенно был неудовлетворен защитник Дрейфуса, Démange, честный человек, который еще во время разбирательства дела чувствовал, что за кулисами творится что-то неладное, и затем эксперты*, которые, чтобы убедить себя, что они не ошиблись, говорили только о Дрейфусе, о том, что он виноват, и все бродили по Парижу, бродили… Из экспертов один оказался сумасшедшим, автором чудовищно нелепой схемы*, два чудаками. Волей-неволей пришлось заговорить о бюро справок при военном министерстве*, этой военной консистории, занимавшейся ловлей шпионов и чтением чужих писем, пришлось заговорить, так как шеф бюро Sandherr, оказалось, был одержим прогрессивным параличом, Paty de Clam* явил себя чем-то вроде берлинского Тауша*, Picquart ушел вдруг, таинственно, со скандалом*. Как нарочно, обнаружился целый ряд грубых судебных ошибок. Убедились мало-помалу, что в самом деле Дрейфус был осужден на основании секретного документа*, который не был показан ни подсудимому, ни его защитнику — и люди порядка увидели в этом коренное нарушение права; будь письмо написано не только Вильгельмом, но хотя бы самим солнцем, его следовало показать Démange’у. Стали всячески угадывать содержание этого письма. Пошли небылицы. Дрейфус — офицер, насторожились военные; Дрейфус — еврей, насторожились евреи… Заговорили о милитаризме, о жидах. Такие глубоко неуважаемые люди, как Дрюмон*, высоко подняли голову; заварилась мало-помалу каша на почве антисемитизма, на почве, от которой пахнет бойней. Когда в нас что-нибудь неладно, то мы ищем причин вне нас и скоро находим: «Это француз гадит*, это жиды, это Вильгельм…» Капитал*, жупел, масоны*, синдикат, иезуиты — это призраки, но зато как они облегчают наше беспокойство! Они, конечно, дурной знак. Раз французы заговорили о жидах, о синдикате, то это значит, что они чувствуют себя неладно, что в них завелся червь, что они нуждаются в этих призраках*, чтобы успокоить свою взбаламученную совесть. Затем этот Эстергази*, бреттер в тургеневском вкусе*, нахал, давно уже подозрительный, не уважаемый товарищами человек, поразительное сходство его почерка с бордеро, письма улана*, его угрозы*, которых он почему-то не приводит в исполнение, наконец суд, совершенно таинственный*, решивший странно, что бордеро написан почерком Эстергази, но не его рукой… И газ всё накоплялся, стало чувствоваться сильное напряжение, удручающая духота. Драка в палате* — явление чисто нервное, истерическое именно вследствие этого напряжения. И письмо Зола, и его процесс* — явления того же порядка. Что Вы хотите? Первыми должны были поднять тревогу лучшие люди, идущие впереди нации, — так и случилось. Первым заговорил Шерер-Кестнер, про которого французы, близко его знающие (по словам Ковалевского), говорят, что это «лезвие кинжала» — так он безупречен и ясен*. Вторым был Зола. И вот теперь его судят.
Да, Зола не Вольтер*, и все мы не Вольтеры, но бывают в жизни такие стечения обстоятельств, когда упрек в том, что мы не Вольтеры, уместен менее всего. Вспомните Короленко, который защищал мултановских* язычников и спас их от каторги. Доктор Гааз тоже не Вольтер, и все-таки его чудесная жизнь* протекла и кончилась совершенно благополучно.