В городе всегда называли и указывали одну, двух, иногда даже трех женщин, обыкновенно очень красивых, изящных, интересных, всякому завидных, как любовниц Силы Кузьмича Хлебенного. И, действительно, он с молодых лет имел содержанок. Время от времени менял их, когда надоедали или начинали слишком сорить деньгами, — одну прогонит, другую заведет. К этому порядку образовалась уже привычка житейская, и, если бы у него в один прекрасный день вовсе не оказалось ни одной содержанки, то, пожалуй, Сила Кузьмич почувствовал бы себя даже неловко. Но зачем ему нужны были и доставались именно эти женщины, а не другие, он, кажется, и сам не отдавал себе отчета. Ярким, страстным чувственником он не был, сладострастником, любителем разнообразного и вычурного разврата — еще того меньше. Так, по правилу капиталистического шика, требовалось и полагалось, чтобы у архимиллионера Силы Хлебенного были блистательные содержанки, — ну и были. Никаких любовных иллюзий он в этих отношениях ни себе, ни женщинам своим не допускал. А равнодушен к ним был до того, что некоторые не выдерживали лютой скуки своего странного сожительства и, пренебрегая всеми богатыми выгодами, все-таки удирали от Силы Кузьмича с каким-либо офицером, актером, коммивояжером и т. д. — очертя голову и куда глаза глядят, — увозя самую искреннюю на него злобу. Приехал он как-то однажды к одной из своих красавиц, а той нет дома, и горничная подает ему прощальную записку, что, мол, не жди, сердца золотом не купишь, ухожу с другом сердца и навсегда. Сила Кузьмич прочитал и — хоть бы плюнул, что ли, с досады. Взглянул на трепещущую горничную, показалась ему недурна.
— Вас как звать-с?
— Надежда.
— Угодно вам, Надя, занять при мне место вашей барыни?
И — к вечеру того же дня Надя, в драгоценных мехах, каталась по городу на собственных рысаках, в венском экипаже…
Ни одна из этих женщин не могла похвалиться, хотя бы малейшею духовною близостью с человеком, который оплачивал многими тысячами рублей даже не ласки их, но лишь видимость ласки. И — сколько раз случалось, что — в то время как его многотысячные одалиски неделями напрасно поджидали капризного повелителя в великолепных своих квартирах — Сила Кузьмич вдруг ни с того ни с сего зачастит в загородный грязный трактирчик, а то и похуже куда-нибудь, где ему понравилась разговором, песнею, пляскою, умными глазами — жалкая певичка, хористка, либо просто уличная женщина. В ближайшем губернском городе безбедно живет не особенно красивая и уже немолодая женщина — бывшая проститутка, которая «вымолчала» у Силы Кузьмича десять тысяч рублей единовременно и ежемесячную пенсию. Он приметил ее в Нижнем в какой-то холостецкой ярмарочной оргии — за красивые глаза и хорошую улыбку. Заговорил — угадал существо необычайной доброты и кротости, и — не то чтобы застенчивое или боязливое, но совершенно бессловесное: почти не умеющее и не желающее говорить. Задумался — и стал сперва ездить к ней каждый день, а потом и увез ее с собою в свой город.
— Вы молчите хорошо-с, — объяснил он. — При вас думать приятно-с. Вы помолчите-с, а я подумаю-с.
В том и время проводили. Проститутка сидит, молчит, улыбается прекрасными глазами, а Сила Кузьмич думает, прихлебывает красненькое, утирается фуляром, воздыхает и бормочет:
— Не то-с… Знатья нет… не то!
Когда эти странные похождения Хлебенного огласились в городе, он щедро наградил свою немую компаньонку и выпроводил ее в соседнюю губернию.
Сила Кузьмич и смолоду красив не был, в годах же совершенных — ожиревший, облысевший, с кумачным лицом курносого Сократа, [347] с манерами чудака с фуляром своим неизменным — он и впрямь стал смахивать больше на йоркшира, вставшего на задние ноги и облеченного в сюртук, чем на человека, созданного по образу и подобию Божию. Но в безобразии его не было отталкивающих черт и во всем его явлении сквозила натура интересная и недюжинная. Поэтому бывали женщины, которые любили его не только за деньги, но он-то тому никогда и ни об одной не верил и даже ненавидел, чтобы его старались уверять. Должно быть, когда-нибудь хорошо поверил там, где верить не следовало, больно обжегся, да так с палящею раною и остался на всю жизнь.