— — я сижу в нашей комнате на уголку стула — поздний час, давно все в доме заснули и только мой огонек от лампадки светит. А я сижу с завязанной головой и курю с промерзшей изнывающей беспредметной думой. И слышу, — шаги стучат по лестнице, подымается кто-то. И от этого стука («обыск!») запрыгал огонек — я его вижу: отражается в стеклянной дверце шкапа.
«Эх, думаю, — и не вовремя ж! Я и сообразить ничего не могу!» А уж близко, стучат — в нашу дверь стучат. Затаился я — знаю, понапрасно идут, ничего у меня нет, и какой-то пойманный страх. (Нет, ко всему можно привыкнуть, только — — не к обыскам!) И опять стук — настойчивый. И вижу, как мечется огонек от лампадки в стеклянной дверце шкапа. А надо отворить! — — И вижу нашу прихожую, только очень расширенную, как огромный зал. И входит человек, весь он в пурпуре, пурпурные опущенные крылья, как огромные легкие, висят, а внутри ничего нет, одна белая реберная кость, как вырезанная на гравюре, и лицо бледное такой бледностью, как у бедуина, опаленное и иссушенное жаром пустыни, и черная борода клином; а голова его, как на воздухе, не видно ни шеи, ни позвонков. Я посмотрел ему в глаза — и увидел через них то же самое лицо и те же глаза. А человек был один — и один он и как «тьма» — против меня одного — не человек, весь в пурпуре с пурпурными опущенными крыльями. И я, как пойманный, завертелся на месте — —
Два мира борются: мир новый и мир старый,
И красная волна корабль кренит
И над гнездилищем всех пролетарских маят
Гремит бетон, железо и гранит.
И на бетонном пьедестале
Мир пролетарский мы скуем из стали
В немногие бесстрашные года.
(Стихи на детской продовольственной карточке: Б).
XI ИМЕНИНЫ
Если Михаил Михайлович Пришвин — «борода увлекающаяся», Ключов Тарас Петрович — «борода неунывающая». И не знаю, что чудеснее, а пожалуй — борода бороды стоит! И если Пришвин с лопарями на Печенге семгу ел — «с боков поджарена, в середке живая!» — а в степи с киргизами на звезды молился — «хабар-бар!», «бар!» — Ключов знал названия всех книг, какие только с незапамятных времен появились в России, и очень хотелось ему иметь первые издания и, не имея — ну, хоть бы одна попалась! — не унывал, ища —
А вы знаете: уныние — это такая пропасть, как потянет — ступишь — и пропал. И подумайте: кто только ни поддавался за эти жестокие годы этому злейшему соблазну.
Самый из смертельных годов — вошьгод — 1919-ый! — а Ключов так сумел его проводить и так встретил новый, и когда он об этом рассказывал, просто не верилось.
— Собрались, всё библиотечная молодежь, и до утра песни пели!
А ведь об эту пору — послушайте! — ни детей не рождалось, не влюблялись, не женились и какие там песни! И встреча песнями нового года — а весна и въявь придет песенная! — еще больше подбодрили «неунывающую бороду» окощевелого Ключова.
— Вот постойте, — говорил Тарас Петрович, умиленный и растроганный песнями, — буду справлять свои именины, вот уж споем!
И вспоминая, как до утра новогодние песни пел, кому только ни поминал он о своих именинах.
— Да когда же это, Тарас Петрович?
— 10-го марта, не забудьте!
— 10-го марта, не забудьте, Тарас Петрович именинник! — передавали друг другу.
Признаюсь, тут и я постарался: страсть «творить безобразия» и в самые тягчайшие годы и в самые унылые часы жизни никогда не покидала меня.