Зачем столь скульптурно и живописно Панферов изображает своих людей? — Ждаркин говорит жене: «В Италии я видел картину „Страшный суд“. Ну, картина такая, знаешь ли, и художника звать чудновато — Микель-Анджело. Умер он давно, Он этих святых там разных рисовал, так — для блезиру. Своих святых давал. Ты видела, как Христос нарисован в церквях? Беленький, с тоненькими руками, ножками… А тут, понимаешь ли, сидит парень такой… плечи у него… ручищи… силач». — «Как ты?» — спрашивает Стешка. «Угу. Грузчик», ответил Кирилл. Тут же Стешка косвенно, а в глубине романа и явно, сравнивает себя с Евой (и Ева оказалась туловищем похуже Стешки).
Если у Микель-Анджело был, допустим, смысл работать для «блезиру», т. е. под видом святых и в форме «ортодоксальных» тем изображать идеальных людей Возрождения, то зачем этот способ — «блезир» — нужен советскому автору? Возможно, что мы ошибаемся. Но как объяснить преобладание в натуре Ждаркина, Стешки и некоторых других персонажей романа элементов физиологии, сексуальности, прямого зверства, всякой давно известной и блестяще воспетой «роскоши естества» и прочих призывных голосов природы? Ведь Ждаркин — большевик, член ЦИК, секретарь горкома, и — как мы узнаем из дальнейшего повествования — он отличный работник, организатор. Мы хотим сказать, что во «внутренней» натуре Ждаркина нет наиболее существенных, специфических, наиболее драгоценных для читателя черт человека-большевика. Во многом, и в самом человечном, в самом глубоком и трудном (как раз, где для пера большого писателя есть работа), во многом Ждаркин — большевик только для «блезира», он работает лишь во исполнение темы автора, а не ради истины действительности, которая всегда должна иметь родство с идеей художественного сочинения. Одной деловитостью, одной мужественностью и «страстностью» Ждаркина тут делу на поможешь; деловитым можно быть и не будучи большевиком, а страстными бывают не только люди, но и животные. Нас, читателей, интересует прогресс человечности в человеческом существе, а поскольку этот прогресс, это развитие человека совершается в современной истории единственной силой большевизма, то никакого «блезира» не требуется, т. е. не нужно обогащать образ нового человека всякими могучими силами «естества», чтобы он держался живым. Нужно, чтобы этот человек стоял на своих ногах, без подпорок, сделанных из «извечных» сил. Ну, — скажут нам, — так вы хотите рекомендовать художнику создать образ рахитика, святого, христианина или вариант маломочного скопца! Нет. Наоборот. Мы согласны, чтобы у Ждаркина осталось все его могучее естество, каким его снабдил, «усдобил» Панферов, — но мы не понимаем, как может Ждаркин вести за собой народ, если его самого, Ждаркина, зачастую ведет темная, неподчиненная ему сила сексуальной страсти, жажда наслаждения, буря волевой «жизнерадостности» и прочее? Мы не рекомендуем ликвидацию любви Ждаркина к Стешке, и даже дикого жеребца не стоило Ждар-кину губить в неистовстве своей натуры, но мы хотели бы увидеть усилия автора, направленные к превозможению (но не к подавлению) некоторых «пережиточных» стихий, действующих в нем, — мы хотели бы увидеть в Панферове (и во всяком другом советском писателе) стремление к открытию нового центра внутри человека. Фаллос может и должен остаться средством жизни, но не следует пытаться делать из него мачту для знамени.
Если же думать иначе, то получается вот что: «Земля стонала, как стонет мать, утерявшая детей своих в огне — на пожарище, и стоны ее перекатывались через степи, через болота, через тундру, через таежную глушь. А люди все поднимались. С матерщиной, с остервенением рвали земную пуповину и, охнув, со всего плеча под корень рубили устои». «Эх, перевернуть бы мир вверх тормашками, вцепиться бы обеими руками в сердце земли, стиснуть бы его в несусветной злобе, кровью его омыть себя…» «И надо — хощь не хошь, а вот так оттолкнуться всеми перстами, рвануться и бежать, куда глаза глядят, петь песни, скакать около костров…»