Филлипс. В любом случае, мне не хотелось следовать за ним в темноте. Церковные своды, когда они слышат шаги, откликаются — сами начинают говорить. Ночью ничего приятного в этом нет. Я должен подождать, сказал я себе. Охота работать у меня пропала. И возникло чувство антипатии к умершим — своего рода отчуждение. Итак, я рассматривал Святую Марию Редклиффскую в лунном свете, а она была тихой, и большой, и каменной… действовала, если хотите, успокаивающе. Я смотрел вверх, на башню, и не видел ничего примечательного. Само собой. Но потом вдруг волосы мои повлажнели от пота, и нательная рубаха — тоже. Высоко вверху, на колокольне, этот
Уильям. Это был Томас.
Филлипс. Именно. Насмотревшись вволю, он снова спустился вниз. И направился в мою сторону. Я это выдержал; только отступил на несколько шагов. Я его точно узнал. И пошел за ним. Видел, как он вскарабкался сюда по стене дома. Теперь он снова здесь… Хорошего вам сна. Я немного вспотел. Но это забудется.
Уильям. Том — ты точно был наверху башни. Можешь не сомневаться.
Томас. Вероятно. Но сам я этого не помню. Между прочим, вчера я заставил Томаса Роули написать, что в Бристоле разразилась чума. Священники в церковных облачениях и мальчики-певчие ходят по улицам, воскуряют благовония и разбрызгивают святую воду. Многие мальчики от страха обмочили штаны. Возы с трупами громыхают по городу Преступников из работных домов принуждают выполнять обязанности могильщиков. Кто хочет убивать ради удовольствия, повсюду находит удобных жертв — осиротевших детей. Умерших кидают на телеги, словно мешки, и закапывают как попало,
Уильям. Я боюсь этого монаха Роули.
Томас. Значит, ты боишься меня.
Уильям. Нет, Томас. Я вижу, как ты сочиняешь стихи. Мне это чуждо. Меня с тобой нельзя сравнивать. Но я тебе
Томас. Поэтому он и не может нравиться мне больше, чем ты. Он — часть меня самого. Но ум у него острее.
Уильям. Я буду молчать обо всем, как будто не знаю того, что в действительности о тебе узнал.
Томас. С тобой приятно иметь дело, Уильям. Ты помогаешь мне в моем восхождении. Тебе в голову пришла счастливая мысль: заговорить с мистером Кэткотом в Рэдклиффской церкви и спросить, слышал ли он уже, что я в этой самой церкви обнаружил старые пергаменты. Я подстриг себе волосы в цирюльне и через несколько дней принес ему тридцать строк из «Битвы при Гастингсе»: «Где много лет стоял разрушенный храм Тора…»; а также отрывочные стансы из «Бристоуской трагедии», «Эпитафию Роберту Кэнингу», «Песню Аэлле» и «Желтый свиток». У него не нашлось более спешных дел, чем обсудить все это с Уильямом Барреттом, которому он в итоге и отдал рукописи, дабы тот использовал их в своем историческом сочинении.
Уильям. Ты хоть получил за это деньги?
Томас. Да, мои труды оплатили, дав мне несколько крон за два пергамента, которые я предварительно прокалил на огне и исписал пожелтевшими чернилами.
Уильям. Не понимаю, к чему все это.
Томас. Порой меня переполняют… фантазии. Грезы… Материальные массы всех царств теснят меня… и тогда я пускаюсь в странствие, скачу на красивых конях сквозь сверкающие или черные пространства, претерпеваю пытки, сам совершаю жестокости… Из-за какой-нибудь пылкой потребности у меня едва не лопается голова. Иногда одно-единственное слово буйно разрастается во мне, как сорняк. Я не могу не записать его, а оно тотчас нагружает меня печалью или тяжестью — жизнью. Мне уже доводилось странствовать по очень многим древним мостам, и подо мной катились болотные темные воды… Когда я стою в одиночестве посреди одного из гигантских вымышленных миров, очень утешительно знать, что ты со мной рядом. Ты пребываешь не там, где я, ты не
Уильям. Питер утешает тебя так же?
Томас. По-другому. Он хоть и похож на тебя, но другой. Он светловолосый, ты — темный.
Уильям. Томас — ты простудишься.