Помимо юридических свидетельств и историй о том, как из-за частушки исполнителя арестовали и посадили, мы не располагаем сведениями о том, кто и при каких обстоятельствах исполнял политические частушки в советское время. Наши полевые записи относятся по преимуществу к постсоветскому периоду, поскольку до наступления гласности информанты не решались сообщать политические частушки фольклористам. Один из собирателей частушки, А. Д. Волков (1923 г.р.), все же преуспел в этом, записав в советское время множество запрещенных (политических и эротических) частушек, но он занимался этим неофициально, из любви к частушке, не фиксировал, от кого что записывал, в какой ситуации и что исполнители думали о своих частушках. Тем не менее Волков отметил различия между собиранием частушек в советское время и позже. Он писал, что с появлением объявленной в 1986 году Горбачевым гласности люди перестали хранить в тайне исполнение частушек: «Людей как прорвало». Гласности предавалось то, что в прежние годы люди боялись даже прошептать на ухо другому [Волков 1999: 494].
Женские политические частушки в постсоветской деревне
Сразу после взрыва самовыражения, спровоцированного гласностью, фольклористам и случайным наблюдателям довелось услышать множество политических частушек, исполнявшихся публично. Я (ЛО) впервые столкнулась с этим в середине 1990-х годов, в деревне Рязанской области. Группа женщин лет под семьдесят (1919 – 1924 годов рождения) исполняли свои частушки для аудитории, состоящей из этномузыковеда из Москвы, с которым они были знакомы уже в течение нескольких лет, и незнакомых американцев, прибывших изучать местную музыкальную традицию. Эта группа часто исполняла частушки (среди которых были и обсценные, и политические) на местных и организованных властями праздниках и фестивалях. Однако в этой ситуации руководитель хора и автор текстов, Валентина Борисовна, прежде чем петь политические частушки, шепотом спросила у музыковеда, можно ли их исполнить. В качестве примера Валентина Борисовна привела самые жесткие тексты; музыковед разрешила, и частушки были спеты.
Второй случай произошел со мной (ЛО) в Вологодской области в 2004 году, когда женщина 1926 года рождения, автор политических частушек, сказала, что не хочет петь колхозные частушки перед незнакомыми людьми (передо мной и русским студентом), потому что она боится, что ее арестуют. Тем не менее она спела несколько частушек, про которые сказала, что они «ничего», и позволила моему ассистенту снять на камеру несколько страниц из записной книжки, куда она записывала свои частушки.
Несмотря на поддержку идеи самовыражения в эпоху гласности и отмену цензуры в 1991 году, в начале XXI столетия эти пожилые женщины все еще опасались ареста или наказания за критические частушки. Мы убеждали их, что ничего не случится, если они будут петь эти частушки на публике, но они все равно беспокоились. Причиной этому был их долгий опыт жизни в условиях репрессий и постоянной цензуры, когда для любого публичного выступления нужно было получить соответствующую санкцию. Его результаты можно видеть и по сей день: даже профессиональным журналистам трудно избавиться от советской привычки к самоцензуре и саморедактированию [Dewhirst 2002: 29 – 30].
Оба этих случая многое говорят нам о конвенциональной природе частушечного дискурса. Частушечная речь требует санкций и от исполнителя, и от аудитории; частушечные высказывания одновременно и выявляют, и подрывают властные отношения [Goffman 1974: 283 – 292; Preston 1997: 473]. На этих примерах можно показать, каким образом возникает напряжение между социальной властью женщин в своей деревне и их бессилием перед властью государства. Старшие женщины исполняют присущую им роль большух; их статус предполагает право оценивать и судить других. Однако, как мы видим, обе женщины обозначили свое бессилие; в первом случае руководитель хора обращается к московскому музыковеду за разрешением, а во втором случае женщина, принимая на себя роль потенциальной жертвы, повторяет: «Меня могут арестовать».