От неловкости балтиец сунул руку в карман дождевика, и на его счастье в одном из них нашелся дядин плотницкий карандаш, заточенный на два конца. Им-то он и осчастливил кроху, которая тут же успокоилась и принялась старательно «оживлять» свою куклу. На пустом тряпичном лице вывела синим цветом неровные кружочки-глаза, красным обвела ревуший рот и снова стала синим чиркать беспорядочно по верху головы, лепеча:
– Она у меня, как моя мама: класивая и кутлявая!
А за окном дождь припустил пуще прежнего. Еще звонче и занудистее затенькала капель в расставленной на полу утвари. Марина в бессилии что-то поделать со стихией, махнула рукой:
– А-а, пошло все к лешему! Хватит, Ванятка, все равно нам не переносить небо в ведрах на улицу. Лучше поставлю самовар – чай будем пить с гостем. Слава Богу, дожили до пряников! – Это было сказано с такой наигранной беззаботностью, словно сейчас только и не хватало, как сесть за стол и – всему на зло – распивать чаи с пряниками.
Сын же продолжал греметь противнями и нечаянно опрокинул ведро. На залитом полу не стало от этого мокрее, но в матери, видно, что-то сорвалось, она подбежала к сыну, наградив его звонким подзатыльником:
– Кому было сказано, чтоб перестал? Вот бакенщик-то упрямый!
Ванятка, потирая ладошкой незаслуженную затрещину, не заплакал, лишь обидчиво прогундосил, будто дав под дых матери:
– Бакенщик был – твой хахаль, Федька-пьяница… Ты лучше б так влепила нашему председателю. Поллитру выпил, петуха Гришку сожрал, с тобой ночевал, кот усатый, а как крышу покрыть – забы-ыл!
Откровением сына мать была сражена наповал. Она рухнула перед ним на колени и стала целовать его лицо и голову, исступленно шепча, как покаянную молитву:
– Сынушка, родненький, прости свою мамку – дуру блажную…
И никогда не унывающая Лешачиха заплакала навзрыд.
От этой сцены у Ионы по спине побежали цепкие холодные мураши. Из детства он хорошо помнил многоголосый безутешный бабий плач на нескошенном заречном лугу, когда деревня провожала мужиков на войну. Помнил он и проклятия новинских баб, когда железные крестатые коршуны огнем ровняли заподлицо с землей Новины. Но то горе было для всех одно – война… Тут же была просто житейская беда, с которой цветущая еще женщина не могла совладать один на один. К тому же он хорошо знал, что молодая Лешачиха, как и его любимая крестная, с зари до зари тянет свою нелегкую лямку на ферме. Только ей было еще труднее, ее тропка до коровника втрое длиннее теткиной.
– Марина, прости, что я не сказал тебе сразу, – выдохнул балтиец первое, что прибрело ему на ум в эти минуты. – Ну, просто запамятовал! – В доказательство своей забывчивости он даже стукнул кулаком себе по лбу. – Дядька мой, Данила-Причумажный, велел передать, что завтра к тебе придут мужики перекрывать крышу.
– Из этих «завтра» можно уже свить веревку для петли, – отмахнулась Марина, продолжая виниться теперь уже перед собачонкой, которая заняла сторону обиженного мальчишки.
– Полай, Дамка, полай на свою непутевую хозяйку.
Иона выскочил из Лешачихиной развалюхи, как из угарной риги, и не зная на ком сорвать зло, прокричал грохочущему небу:
– Чего льешь? – И отбрасывая придумку о добродетельных мужиках, которые без раскачки, враз, пришли бы поправлять беду соломенной вдове, призвал хмарное небо себе в свидетели. – Вот увидишь, завтра переверну вверх дном всю деревню, но крыша Лешачихе будет. Бу-дет!
И снова балтиец шел по темной новинской улице, не разбирая луж. Шел и распалял себя в мыслях, как завтра утром в правлении гневно бросит слова: «Товарищ председатель, а за съеденного на шармака петуха у доярки надо б рассчитаться!»
Расслышав глухой звон ударявшего железа по дереву, гость догадался, что поравнялся с пожарным навесом, где порывистый ветер, раскачивая на веревке вагонный буфер, ударял его об столб. Он рванулся к навесу, сграбастал со столба тележный шкворень и со всего плеча громыхнул по дремавшему в немоте железу.
Засыпающая в ночной мокряди деревня замерла, надеясь, что это ей почудилось спросонья… Но вот захлопали двери, загремели пустые ведра, послышались первые заполошные голоса:
– Караул, горим!
– Где, что горит?
– Лешачиха горит! – все так же безотчетно прокричал балтиец, не переставая жахать шкворнем по билу.
И вот уже высыпавшая на проливной дождь деревня лавиной хлынула к Лешачьему урочищу. И каждый бежал с каким-то орудием в руках, какое надлежало иметь каждому по пожарному расписанию (на табличках домов, под фамилией хозяина, были пририсованы – багор, ухват, топор или ведро).
Первым прибыл на место, как и положено было ему, однорукий Сим Грачев. Сходу обежав Лешачихины «хоромы» и не увидев нигде полыхающего огня, он ринулся в распахнутую настежь дверь темных сеней, где, как и балтиец, смаху бухнулся лбом об верхний косяк. А ввалившись в Лешачихины покои и тут не увидев огня, кроме горевшей лампехи в простенке, несказанно удивился:
– Чертиха кудрявая, да ты горишь али не горишь, обченаш?