– Ишь, што помнит, санапал! В то лето ты, Бог-Данов, еще грелся под мамкиным сердечком.
– Дак, деда ж всем так рассказывает! – поправился внук, уличенный во лжесвидетельстве.
Гость, чтобы замять этот разговор, спустил с рук крестника и с нарочитой заинтересованностью отпускника спросил:
– Где же ты, рыбак-Мастак, наудил таких молодцов и на какую-такую приваду изловчился их обмануть?
– Да эта рыба не простая, на дурминку не клюнет, – вставил дядя.
– А-а! – бахвалисто махнул рукой Шурка, слегка картавя. – Луговыми «кузнецами» их дурил. Это по-градски, а по-нашенски – чиркунами… А тягал я их на уду-«язевку» с камня-одинца Кобылья Голова, на нижнем перекате Ушкуй-Иван. Удил бы и еще, да последнего моего «молодца» хапнул пудовый шерреспёрр. Ух, как он бррязнулся хвостом, будто метровая плаха, бррошенная с крряжа. Чуть было и меня не сдеррнул с камня-одинца в падун вместе с удой.
– А язык-то, пошто ломаешь, как не знамо кто? – сердито заметила тетка.
– Жуть какой растет у нас шереспёр двухвихровый! – возгордился Данила Ионыч своим наследником и тут же сделал ему строгое внушение: – Сколько раз говорено тебе, штоб не бегал в одиночку на перекат? Этак и до беды не долго.
– Теперь вместе будем ходить на Реку, – заступился за провинившегося рыболова гость. – А падун Кобылья Голова мне знаком, Шурка.
– Крестник, не вспоминай про свой падун, – замахала руками тетка.
Можно вслух и не вспоминать, но как отречься от своей памяти, если она сидит в тебе, как ржавый гвоздь без шляпки. И перед Ионой предстал далекий памятный день, который чуть было не стал для него днем последним, когда он, вот таким же вихрастым огольцом, на излете горького лета сорок первого босоного стоял на каменном одинце Кобылья Голова с длинной удой-«волосянкой» в руках и очумело тягал из взбученной быстрины падуна язей-головлей, одуревших в предвечернем жоре. Он вошел в такой рыбацкой раж, что не сразу расслышал перекрывший шум падуна переката нарастающий моторный гуд, пока из-за левобережного леса Хорева Смолокурня не выплыл косяк, в три «звена», крестатых «юнкерсов», которые безбоязно, будто в своем небе, низко проплыли по-над Рекой и скрылись за правобережным бором Белая Грива. Словно озерные груженые лодки, они тяжело уплыли в сторону станции Бурга, где находилась окружная нефтебаза.
…О, как сожалел в эти минуты новинский мальчишка по имени Ионка, что не было в живых их соседа, охотника Федотыча с его шомпольной «гусевкой» (длинноствольное «ружо» на двуноге, с которым старик осенью хаживал на перелетные тропы гусей).
– Будь жив Федотыч, он сейчас задал бы им картечью из гвоздей… Знали б, как летать над чужими реками, – горько шептал мальчишка, чувствуя себя один на один с большой войной, затеянной взрослыми. А когда от глухих разрывов, донесшихся из двадцативерстной дали, стала испуганно вздрагивать Река, он и вовсе заплакал от обиды, что ничем не может отворотить свалившуюся на головы людей и все живое беду. – Всю рыбу распугали, гады! – грозился он кулаком небу, ставшее ему теперь чужим.
И вдруг над убережьем будто бы раскололось вдребезги чайное блюдце, огромное, как небо. Он увидел, как со стороны станции, где все еще грохотали разрывы, по-над бором Белая Грива тянул к приречному лугу «юнкерс», таща за собой дымный «хвост». А на него, знай, наянисто наседал сверху рассерженным шершнем краснозвездный, словно игрушечный самолетик, пузатенький «ишачок», отчаянно гукая из пулемета. Потом-то, за три года жития в прифронтовой полосе, мальчишка насмотрелся воздушных схваток, в которых не всегда брала «наша», но этот впервые увиденный бой в небе – не на жизнь, а на смерть – отпечатался в его цепкой памяти самым светлым и справедливым мигом его жизни.
Он на радостях даже заплясал на нагретом солнцем каменном одинце, оглашенно заорав, словно хотел докричаться до поверженного Града, который в черных клубах дыма испускал свой многовековой дух.
– Ур-ра! Наши победя-ят! – кричал он, не отрывая глаз от неба, где «юнкерс», будто опрокидчивая долбленка, как-то вертко крутнулся и, видно, не в меру зачерпнув неба, встал на крыло к земле – пошел вниз с нарастающим, леденящим душу, воем. Казалось, что самолет, падая, целился – лоб в лоб – в каменную Кобылью Голову.
Мальчишка не выдержал и со страха прыгнул в пенистую быстрину переката, а та, подхватив его, словно оброненное птицей перышко, вынесла на шумящий падун, где безжалостно сурыхнула в кипящий котел Рыбной Пади. И уже под толшей воды он почувствовал, как больно ударило ему в уши, будто с двух сторон единым махом заехали ему здоровенными кулаками.
А когда горе-купальшик чудом вынырнул из всегда устрашающей его пучины, он испугался теперь уже увиденному берегу напротив. На месте старого глинища, где на выбор лежала яркими пластами матерая твердь, будто была впечатана в кряж Божьей десницей упавшая с неба семицветная радуга, раскручивались клубы жирного чада, дурманя все живое незнакомой удушливой вонью. Оглохший и перепуганный до смерти мальчишка, машинально гребя руками по течению, еще подумал тогда: «Так пахнет война…»