— Прости меня, Марфа Михайловна, — запричитал холоп. — Только Яков Данилычу не говори, умоляю! Бесы попутали!
— Бесы? — расхохоталась чародейка. — Как же не говорить хозяину, ежели ты дело фамильное предал?
— Матушка, дозволь в конюшню бежать. На лошадь вскочу и поеду к имению Милосельских! Выкраду её и у нас она поживёт. Верую: покуда не успела никому разболтать разговор наш Лукерья!
— Хитрая рожа. Сюда задумал милаху тащить, любиться с ней тут вознамерился?
— Чтобы языком не успела она ни с кем перемолвиться! Затем её хочу выкрасть, Марфа Михайловна.
— Любезная твоя ныне с архангелами беседует. А может и с бесами. По велению старого пса прикончили суку. Ты знал, что она жила срамной полюбовницей при молодом князе?
— Знал...
Лукерья… умерла? Этого не может быть! Господи, нет!
— Час придёт: вместе с толпой направляйся к Детинцу. Нужное там покричи чего. Ужом крутись, Митрий Батыршин!
— Понял всё, Марфа Михайловна...
— Так и быть: прощаю тебя. Но ежели сызнова вздумаешь языком потрепаться, — чародейка сотрясла воздух смарагдовым ожерельем.
— Я — могила теперь, хозяйка.
— Вон ползли, червь.
Митрий засеменил коленями к выходу. Лукерьюшка умерла. Слёзы потекли по золотистым конопушкам. Светик мой ненаглядный, зазноба... Захлопнулась дверь светёлки. Я и в самом деле... могила, — сокрушался убитый горем холоп, — зачем теперь жить-гулевать. Лукерья, краса моя, блядованием попрощался с тобой, как совестно! Батыршин по-прежнему полз коленями прочь из хором. Свет померк, солёная вода замутнила очи и разум. Лукерья Звонкая — какое фамилие чу́дное! Так пташки щебечут в лесной глуши, где зелёные листья огромным покрывалом греют нутро и тело, где ухает поблизости длиннохвостая неясыть: уху-хуху-хуху-хухуху. Шаловливый язычок, влажный и скользкий, как змеёныш обыкновенной гадюки, vipera berus, рвётся наружу, но сцеплённые резцы не пускают его. Язычишко обволакивает нёбо, точит кончиком зубы. Лу-ке-рья. Лу-ке-рья. Прощай, расчудесная дева, моя пресветлая блажь...
Митрий Батыршин уполз коленями плакаться в конюшню. К ночи он свято уверовал в то, что его зазнобу сгубила не воля старого князя, а воля его окаянной хозяйки-ведьмы. Чёрный холоп задумал отмщение...
Лукерья Звонкая померла, а Государь ещё жив...
Яков Данилович татем прокрался на задний двор Детинца, измазал сушившееся на верёвках бельё чёрной смолой, звонко щёлкнул креса́лом о камень, запалил мох, а потом прислонил его к смоле. Сухое бельё резво вспыхнуло, ввысь заструился пахучий и приятный дымок. Царёв кравчий, оглянувшись, убрался на кухню. На дворе пошла суета. Все лишние люди убрались из Дворца, побежали тушить полыхающее на верёвках бельё: подьячие в малиновых кафтанах, постельничий Поклонский, стрельцы, дворцовые бабы. В его горенке сидел на резном стуле взволнованный стольник Алексей Новожилов.
— Яков Данилович, стряслось чего-то на улице.
— Велел сидеть — сиди. Дождался меня — молодцом. Пойдём, Царю поднесёшь взвар.
Кравчий забрал с кухни чарку целебного напитка. На подходе к той самой Палате, боярин замер на месте. Стольник Новожилов едва не сшиб его по пути.
— Тише ты, разлямзя́, — зашипел кравчий. — Целебный взвар тащим Государю, не зевай, царёв стольник!
— Прости, Яков Данилович, волнуюсь. Я ить — первый раз.
— Сходи в развед, Лёшка. Погляди: кто у дверей Палаты стоит.
Стольник скрылся за углом. Лихой оглянулся, поставил на пол чарку, вытянул из голенища червлёного сапога мешочек с тростинкой, развязал тесёмку, высыпал зеленоватый порошок в чарку, питие разволновалось, валы загуляли в чарке, пошатались-побурлили... и успокоилась окаянная водица. Кравчий резво взболтал помутневший взвар. Потом он спрятал в голенище тростинку с мешочком, взял чарку в десницу, распрямил тело. Из-за угла вынырнул стольник Новожилов.
— У дверей: шесть стрельцов в карауле и двое рынд.
— Вельмож нет?
— Не, только служивые.
— Не служивые, а служилые! — подметил кравчий. — Постельничего точно там нет?
— Нету, Яков Данилович. Так может... Игорь Андреевич в Палате?
— На дворе он, — ухмыльнулся боярин и протянул вперёд посуду со взваром. — Неси Государю, только не расплескай, рукой не дрожи.
Новожилов перекрестился, забрал чарку и скрылся за углом. Боярин Лихой оглянулся — никого. Вскоре стольник вернулся. Посуда в его руке оказалась полна отравы.
— Ну, чегось там? — засуетился царёв кравчий, пожирая сердитым взором лупоглазые зенки стольника.
— Тебя кличет, Яков Данилович. Видать, не желает покамест с моих рук принимать питие. Не ругался Государь на меня. Спокойным голосом повелел, чтобы ты шёл.
— Один шёл… или с чаркой?
— С посудою, Яков Данилович. Молвил: пущай, дескать, кравчий мне сам взвару даст.
— Добро, Алёша. Я отнесу. Ступай на кухню.
Стольник ушёл. Боярин Лихой подошёл к Царской Палате и строгим отеческим взором окинул стрелецкие караулы, а на рынд-стражей даже не взглянул. Полдюжины пёсьих глаз преданно посмотрели на вельможу. Сотники сказывали пятидесятникам. Пятидесятники донесли до солдат: свой Господин. Яков Данилович вошёл в Палату, захлопнул дверь, крепко придавил створки, прошёл к койке.