Я искал ее в баре «Селеста», между столиками, в «Закутке Эрнандо», словно слепой без белой трости (она была бы ни к чему, там и белую трость не разглядеть), и вправду ослепнув, когда выпал под фонарь на углу Гумбольдта и Пэ, в «Митио», на террасе, где вся выпивка отдает выхлопной трубой, в «Лас-Вегасе», стараясь не наткнуться на Ирениту или еще на кого или еще на кого, и в баре «Гумбольдт», и, уже утомившись, я дошел до Инфанты и Сан-Ласаро и не нашел ее и там, но по дороге назад опять завернул в «Селесту», и там, в глубине зала, оживленно беседуя со стеной, сидела она, пьяная вдрызг, одна. Видимо, она все напрочь позабыла, потому что одета была, как всегда, в свою сутану ордена Обутых Кармелиток, но, когда я подошел, она сказала: Здорово, милок, садись, выпей, и улыбнулась самой себе от уха до уха. Я, конечно, глянул на нее волком, но она меня тут же обезоружила, Ну не могу я, друг, сказала она. Страшно мне: больно вы городские, больно культурные, больно много чести для такой черномазой, сказала она и заказала еще выпить, опрокидывая стакан, держа его, как стеклянный наперсток, обеими руками, я сделал знак официанту, чтобы ничего не приносил, и сел. Она снова мне улыбнулась и замурлыкала что-то, я не понял, но это точно была не песня. Пойдем, сказал я ей, пойдем со мной. Нетушки, сказала она, фигетушки. Пошли, сказал я, никто там тебя не съест. Меня-то, то ли спросила, то ли не спросила она, это меня-то съест. Слушай, сказала она и подняла голову да я первая вас всех съем вместе взятых, раньше, чем кто-нибудь из вас пальцем тронет хоть один волосок моей аргентинской страсти, сказала она и дернула себя за волосы, резко, серьезно и смешно. Пошли, сказал я, у меня там весь западный мир тебя дожидается. Чего дожидается, спросила она. Дожидается, чтобы ты пришла и спела, и тебя услышат. Меня-то, спросила она, меня услышат, это у тебя дома, они же у тебя еще, спросила она, ну так они меня и отсюда услышат, ты тут за углом живешь, вот я только встану, и она начала подниматься у дверей и как запою от души, они и услышат, сказала она, что не так, и упала на стул, не скрипнувший, потому что скрип не помог бы ему, покорному, привыкшему быть стулом. Да, сказал я, все так, но лучше пойдем домой, и напустил таинственности. Там у меня импресарио и вообще, и тогда она подняла голову или не подняла голову, а только повернула ее и приподняла тонкую полоску, нарисованную над глазом, и взглянула на меня, и клянусь Джоном Хьюстоном, так же взглянула Мобидита на Грегори Ахава. Неужели я ее загарпунил?