Когда он наконец добрался до лестницы, дело стало совсем плохо. На первых ступенях расположились четыре мушкетёра, которые забавлялись следующей игрой: один из них, стоя на самой верхней ступени с обнажённой шпагой в руке, мешал или, по крайней мере, старался помешать трём остальным подняться, в то время как десять или двенадцать их товарищей ожидали внизу своей очереди, чтобы принять участие в игре.
Трое быстро действовали против одного своими шпагами: д’Артаньян принял было это оружие за фехтовальные рапиры с тупыми концами, но вскоре по царапинам на лицах участников этой забавы определил, что каждый клинок остро заточен. При каждой новой царапине не только зрители, но и сами действующие лица разражались хохотом.
Мушкетёр, стоявший в эту минуту на верхней ступени, мастерски отражал атаки своих противников. Вокруг них собралась целая толпа. По условиям игры раненый выходил из игры при первой же царапине и уступал удачливому противнику свою очередь на аудиенции. В пять минут трое были задеты – один в руку, другой в подбородок, а третий в ухо, – причём сам защищающий ступень не был задет ни разу и, таким образом, по условиям, выигрывал три очереди.
Как ни хотелось нашему молодому путешественнику выглядеть невозмутимым, однако он не мог не удивиться такому препровождению времени. У себя на родине, где головы воспламеняются так легко, он всё-таки привык видеть поединки, основания для которых были более вескими. Забава этих четырёх игроков затмила всё то, о чём он слышал даже в Гаскони. Ему показалось, что он перенёсся в пресловутый край великанов, куда впоследствии попал Гулливер и где он натерпелся такого страха. Но это было ещё не всё: оставалась верхняя площадка и приёмная.
На площадке уже не дрались, там сплетничали о женщинах, а в приёмной – о дворе. На площадке д’Артаньян покраснел, в приёмной он затрепетал. Его необузданное воображение, которое в Гаскони делало его весьма опасным для молоденьких горничных, а иногда и для их молодых хозяек, даже в минуты самых смелых фантазий не рисовало и половины новых любовных чудес и рискованных похождений, которые были здесь темой разговоров, приобретавших особую остроту вследствие самых известных имён их участников и нескромных подробностей этих историй. Но если на площадке лестницы пострадала его скромность, то в приёмной было оскорблено его уважение к кардиналу. Там, к величайшему своему удивлению, д’Артаньян услышал громкое осуждение той политики, от которой трепетала вся Европа, а также частной жизни кардинала, за попытку проникнуть в которую поплатилось столько знатных и могущественных вельмож. Этот великий человек, так высоко почитаемый д’Артаньяном-отцом, служил посмешищем мушкетёрам де Тревиля, которые насмехались над кривыми ногами кардинала и его сгорбленной спиной. Здесь распевали песенки насчёт госпожи д’Эгильон, его любовницы, и госпожи де Комбале, его племянницы; здесь составляли заговоры против пажей и стражи кардинала. Д’Артаньяну всё это казалось чудовищным и невероятным.
Однако когда посреди всех этих шуток насчёт кардинала вдруг произносилось имя короля, то насмешливые уста сразу смыкались как бы замком, и все осторожно озирались, словно опасаясь ненадёжности перегородки, отделявшей их от кабинета господина де Тревиля. Но вскоре разговор возвращался к его высокопреосвященству, смех возобновлялся, и самые незначительные поступки кардинала освещались беспощадным светом.
«Вот господа, которых, наверное, посадят в Бастилию[14] и перевешают, – подумал д’Артаньян со страхом, – и меня с ними, потому что я слушал их, и, конечно, примут меня за их сообщника. Что сказал бы отец мой, внушавший мне такое почтение к кардиналу, если бы узнал, что я попал в общество подобных вольнодумцев».
Поэтому, как легко можно догадаться, д’Артаньян не смел принять участия в разговоре, а только глядел во все глаза, слушал обоими ушами, напрягал все пять чувств, чтобы ничего не упустить и, несмотря на доверие своё к отцовским советам, чувствовал, что его собственные пристрастия и вкусы побуждают его скорее одобрять, нежели осуждать всё то, что он видел.
Однако так как он был человек новый среди приближённых господина де Тревиля и здесь его видели впервые, то к нему подошли и спросили о цели его пребывания. В ответ д’Артаньян скромно назвал своё имя, упирая на то, что он земляк капитана, и просил камердинера, задававшего ему этот вопрос, испросить для него у господина де Тревиля минутную аудиенцию. Камердинер покровительственным тоном обещал сделать это в надлежащее время.
Д’Артаньян, пришедший в себя от первоначального удивления, стал незаметно разглядывать костюмы и лица присутствующих.