– Даю тебе три дня на думу, – продолжал он, заметив некоторое её колебание. – О пользе своей смекни, братьев вспомни, устремись душой ко Господу. А в воскресенье явишься ты в соборе за обедней и будешь говорить.
– Не согласна я! – твёрдо и решительно отрезала Марфа. – А коли выведешь перед народом, то буду плакать и рыдать, ничего не сказавши… Отпусти меня!
– Так ты мыслишь, – бросил он гневно и строго, как на допросах арестованных, – что вор Гришка есть твой сын и царевич? Так, что ли?.. Отвечай прямо!
– Не ведаю!.. Не мучь меня!..
– Не лги, подлюга! – закричала опять царица. – Нет боле сил слухать язык твой сучий! С тобой не тут, а в застенке говорить надо!
– Ныне мочно тебе, Марья Григорьевна, облаять меня, бедную, – елейно ответила монахиня и добавила с нескрываемым, злым ехидством: – А вот ежели бы Господь тебя сподобил на моём месте побывать, так ты иначе…
– Что? На твоём месте?!. Да ты смеешь здесь!.. Мне!.. Вот тебе!!. – И она, вне себя от злости и досады, схватила со стола медный подсвечник с горящей свечой и бросила его в Марфу. – Будь ты проклята, вошь поганая!.. Кха!.. Тьфу!.. На! Жри!
Ушибленная подсвечником, облитая воском, оплёванная Марфа плакала, закрывшись руками.
– Господи, помилуй! – сказал царевич. – Успокойся, матушка!
– Уведи её! – кивнул царь Семёну Годунову Тот сейчас же вытолкнул монахиню в дверь, крикнув вслед: «Проводить к Ивану Лысому до моего указу!»
– Она не так глупа, как в молодости была, научилась мыслить и вредна ужасно! Отомстить нам хочет!
– Не повелишь ли, государь, убрать навовсе злую бабу?
– Того и не думай, Семён! То не в пользу нам будет.
– Зазналась, паскуда! – не унималась царица. – Заелась в монастыре своём: ничего постного-то на морде нету! С жиру бесится!
– Сие, может, и правда. Заутра её назад отправить! Да напиши игуменье, Семён Никитич, и приставам тоже, что треба пост на неё наложить сугубый, чтобы окромя единой просфоры да ковша воды иной пищи не вкушала бы, и бденье молитвенное, ночное в ней поощрять, дабы от злобы дьявольской освободиться ей.
– Авось подохнет, сволочь! – не утерпела докончить царёву мысль супруга.
– Довольно, мать! Надоело! – И обратился к Фёдору, меняя разговор: – А получил ли ты, сыне, новые книги, что из Киева прислали? Яз велел тебе передать.
– Получил, батюшка, благодарствую. То книга – Апокризис, да грамматика Зизания станком печатаны во граде Вильне. Чтити буду их с боярином Иваном Палычем. А ещё картины голландские, тож печатные, там были: люди с козьими ногами нарисованы и девки вот по сие место голые.
– Говоришь, голые?
– Так, батюшка, и груди у них на виду.
– Срам какой! – сказала царица. – И смертный грех! Смущают душу малютки нашего! Сбегай за ними, Феденька! Покажи отцу!
– А не поздно ли, – возразил царь, – ныне картины глядеть?
– Государь! – сказал Семён Годунов. – Напомнить ты указал о грамоте воеводе казанскому. Готова грамота сия.
– Ну, сыне, пора тебе на покой, а мне дела решать! В другой раз потолкуем. Пойдём, Семён Никитич! Доброй ночи, Марья! Раздевать меня не ходи – спать ложися.
– Храни тебя Господь. Во имя Отца и Сына!.. – Она перекрестила его и поцеловала руку.
Царь, сопровождаемый Семёном Никитичем и предшествуемый двумя стольниками с зажжёнными свечами, направился по сложным, дотоле не освещенным переходам и лесенкам в свои покои – в маленькую, удалённую от всех горенку, где обычно занимался делами. Комнатка эта была замечательна: отделяясь от всех других каменными стенами, она имела единственный вход, и притом столь низкий, что пролезть в него можно было, лишь согнувшись чуть не в пояс, – неудобство, явно рассчитанное на охрану от нападения. С обеих сторон каменной стены тут были привешены массивные дубовые двери, красиво и весьма прочно окованные медью, с толстыми засовами. Очевидно, не слишком уверенный в преданности своих подданных, Борис Фёдорович создал себе здесь некоторое надёжное убежище – домашнюю крепость на всякий случай.
В одной из стен комнаты были прорезаны три щелевидных окошка, выходившие на двор на высоте третьего этажа. Посредине стоял покрытый сукном стол с бумагами; в углу – с полсотни всяких икон и образков и сзади небольшая изразцовая печка. Сравнительно скромное убранство довершалось красующимся на подставке золотым кубком, первым подарком Ивана Грозного, и развешенным на стене дорогим оружием – саблями, заряженными пищалями и пистолетами, возле которых и находилось царское кресло.
Едва хозяин успел сюда войти, как явившийся окольничий доложил о прибытии гонца с грамотой от боярина Басманова из войска. Царь приказал немедленно его впустить. Вошел одетый по-дорожному, запылённый человек и, поклонившись земно, подал бумагу с болтающейся на шнурке большой восковой печатью.
– От Басманова? – заволновался Борис. – И давно ожидаешь? Ведь наказывал яз послов немедля ко мне водить! Хотя бы и ночью! Читай скорее, Семён Никитич! Садись вот здеся, ближе. Свечей сюда! Гонца не держу. Ох, что он там пишет?! Даже сердце заходило! Помоги, Владычица! – Он нервно перекрестился.