До дворцовой темницы недалече, на два полёта стрелы, не больше, но неспешно проследовал государь к месту скорбей, откуда поздорову выходил не всякий. Расступались по кличу передовой стражи и земно кланялись царскому выезду Кремлёвские жильцы123. Федька, ловя на себе взгляды остающихся позади встречных, памятуя обо всём, что успелось совершиться, красовался пуще прежнего, как влитой в седле на горячем жеребце-аргамаке, ослепительно вороном, гарцуя, по манере черкесских княжеских наездников левым плечом вперёд чуть развернувшись. Снова на нём был красный кафтан бархатный, сплошь золотыми и серебряными цветами и птицами сказочными расшитый, с петлицами застёжек из хитро свитого шнура золотого, и перламутровыми бомбушками бусин-пуговиц, в тонкой талии чёрным кушаком, жемчужным сплошным узором покрытым, с длинными шелковыми кистями малинового цвету но концам, перетянутый. За поясом поблёскивал угрозой персидский кинжал, с боку левого сверкала глазами благородных камней и драгоценной чеканкой ножен сабля, ценой трём аргамакам равная, какую не каждый князь себе имеет. На сбруе богатой, среди бляшек и кисточек разноцветных, вызванивали бубенцы, на чёрном сафьяне рукавиц орлы золотые расправляли крылья. Тёмные длинные кудри блестящие, со сполохами в них роскошных серёг, теперь всюду Федькой носимых, рассыпались по вороту шубы в пол атласной янтарной, соболем подбитой, им в масть, с отливом медовым, и чёрным бобром опушённой. А на шапке, надо лбом, пушистым околышем скрытым, изумрудным цветком заколки прикрепленное, реяло белоснежное цаплино перо. Красные сапоги высокие, до колен, из тонкой ирхи124, сверкали золочёной бронзой окованными носками, и каблуками, фигурно выточенными. Не всякий мог в таких выкрутасах не то что в стременах не путаться, на коня и с коня летать, но и по коврам шествовать, не запинаясь, но кравчий царский порхал с такой ловкостью, будто в каблуках этих родился. Наряды "взрослые" длиннополые, меха и шелка роскошные носил так запросто, как если б привык к ним с малолетства. Загляденье было смотреть на красоту его великолепную, на его пребывание при столах пиршественных, более танец дивный, чем службу напоминающее, да вот только многим очень стал он поперёк горла нынче ещё острее, нежели в первый свой день при дворе. Возмущались именитые, что щенок проклятого Басманова, с ними за одним столом сидеть по родовитости прежде не достойного, одевается прекраснее царевича, богаче любого из круга государева, разве что самой царице в праздничные дни уступая. Не верили, что то – Иоанна воля всецело, и кравчего своего наряжает он для своего удовольствия, сверх положенного по разряду и должности его, как хочет. Федька, дескать, умеет к царю подластиться, и ежели б одними нарядами да подарками, шубами да серьгами дело кончалось… Возгордился будто бы Федька непомерно, что хочет, то и творит, ласками, беспримерно распутными, вовсю пользуется, без стыда и совести на всех сверху вниз глядит, раз уж и убийство ему царь с рук спустил, и то, как борзо режет в лицо любому, что пожелает, и на косой взгляд, его же повадками возбуждённый, любому по рылу зазверить может. Этак никакого преступления не надо, чтоб в опале очутиться честному христианину. А старику Басманову всё только на руку, и скоро всему поругание настанет, непременно… Дальше рассуждать вслух пока что остерегались. Ходил послух, что охраняют кравчего пуще самого государя, и не только царские слуги и воеводы люди отборные, но и духи тёмные, сатанинские, что по ночному Кремлю, говорят, шастают. Вон, видали? – разъезжает в царском поезде, и никакого доспеха под кафтаном не носит, веселится, ничего не страшится, без оглядки носится. Может, и прежнего кравчего оттого удалил от себя государь, что бесовского сынка Басманова приметил ещё под Полоцком, а тот и не растерялся, порочное отродие, даром что малолетний. Вот и получился Пётр Горецкий-Оболенский без вины виноватым, за родство с Оболенскими и дружбу с Курбским прежнюю осуждённый не из правды (мало ль кто с Андрюшкой прежде знался! Ежели и сам царь ему хвалы пел до времени!), а из нужды его на Федьку сменить. Ибо Горецкий роду княжеского, и просто так, без причины веской, от него по уставу избавиться никак нельзя было… Одним словом, дело невиданное, неслыханное, и безвыходное пока. Проще всего было бы отравить кравчего. Всегда найдётся тот, кому золото милее жизни… Но об этом тоже вслух никто пока не говорил.
Всё это и полным-полно чего ещё доносил Федьке смышлёный Арсений, на которого никто особенно не обращал внимания, из-за незаметной и скромной его манеры везде своими заботами занятым быть, никуда не встревать и знакомства ни с кем не искать. Его до поры не замечали, считая обыкновенным холопом кравчего, только для обслуги простейшей пригодного, а он подмечал многое.