Изготовясь наблюдать и как бы не касаться ни к чему тут, не вбирать тяжкого стоялого духа прелой сырой соломы и мокрого железа, подвальной плесени, и какой-то несильной, но настырной всепроникающей мертвенной вони, он негодовал на своё колотящееся о рёбра сердце. Волнение это не было похоже ни на что. Когда впереди идущий провожатый остановился с фонарём, поднятым в руке, у низкой, обитой полосами железа двери, а другой стал греметь связкой ключей, отпирая навесной замок и отодвигая засов, Федька с ужасом понял, что слабость в коленях ему не мерещится. В безмерном удивлении возмутясь предателькому страху тела своего, спешно призывая мужество, доселе не особо подводившее, он поймал мимолётный испытующий взгляд Иоанна, всеми силами стараясь скрыть своё смятение. "Господи, Господи, Господи!.."– непрерывно билось в мыслях, и невольно это стали повторять губы, когда Федька понял, что его тоже приглашают войти. Пригнувшись, он шагнул вслед за государем, и стал немного позади, за плечом, как всегда.
В тесном каменном мешке пахло не так отвратительно, как ожидалось. Хоть и тяжело. Не было тут ни палаческих орудий, ни пыточного горна, ничего, что могло бы напугать настолько, и он осторожно медленно вдохнул. Фонарь в руке стражника выхватил фигуру на ворохе пока ещё не сопревшей соломы, на полу в углу. Федька никак не мог поднять глаза. Он боялся, как никогда в жизни. Куда сильнее, чем надвигающейся лавины битвы там, на стене рязанской, боялся… что бывший кравчий окажется красив. А он непременно должен быть красив, потому что Иоанн никогда и ни за что, ни за какие заслуги не захотел бы видеть возле себя кого-то, если он не достаточно прекрасен… Показать его с собою рядом в походе и во храме, делить с ним часы досуга, дышать его близким теплом, принимать от него питьё и заботу. Обнимать его… Это знали все при дворе. Иоанн любил красоту, окружался ею, и дышал ею всякую минуту, как только мог. Красота была способна утешать его…
Тишина давила, никто не двигался, но плавно бесновались тени от колыхания пламени в фонаре, от возникшего дверного сквозняка.
– Как же так, Петруша? – наконец молвил государь исполненным горечи голосом. Оглушительно зазвенела цепь, в беспорядке дорогого замызганного платья фигура ожила и простёрлась ниц, подползя к ногам Иоанна, сколь оковы позволили. Федька уловил скулящий замученный всхлип.
Точно кол раскалённый вбили ему в грудину, от невыносимой боли он не смог дышать, и не вполне слышал, что дальше говорил государь, и что в ответ рваными рыданиями отвечал узник. Нашарив за собой хладный камень стены, Федька придержался за неё, боясь свалиться без памяти. Чудилось ему, что это он сам, вот так, в последнем изнеможении молит государя своего о милосердии. Но не будет его. Не будет. Потому что не прощает отступничества Иоанн. Не принимает раскаяния. Хочет простить – но не может. Потому что, единожды отвергнутый, и сам не верит больше, в самое сердце укушенный отравленной стрелой, исподтишка пущенной… Потому что и сам он, Федька – такой же, и никогда не простил бы измены тому, кому отворил себя. Любовь кричит – "Прости!", и разум молит – "Прими обратно! Уж вдоволь наказ виновный раскаянием!", а сердце упорствует молчаливо. И поступает человек согласно сердцу, гордому, слишком гордому, чтобы забыть, что нельзя вернуть невинность доверия. Слишком велика его боль и скорбь. Гордое сердце не умеет обманывать себя. Предавший умирает. И сердце рыдает беззвучно, в одиночестве своём… В умирающей вместе с ним своей Любви.
Дикая боль, сдавившая горло, отпускала. Он точно вмиг вернулся в себя, ошеломлённый невесть откуда взявшимся и поглотившим его видением-страданием. Государь легко встряхивал его за плечи, вопрошая. Федька не знал, что делать со слезами, переполнявшими распахнутые глаза, боясь заморгать, чтобы они не перекатились через ресницы.
– Спроси его, государь, зачем он это сделал… Зачем, почему… Зачем он это сделал с собой… – Федька перевёл взор, обретший осмысленность, на непрерывно бессвязно умоляющего узника у их ног. Слёзы, наконец, схлынули, и он был рад, что больше не хочет плакать, хоть дышать было по-прежнему больно.
– Ты слышал, что он сказал? Ответишь ему, коли мне не хочешь? – государь отпустил Федькины плечи, развернувшись к внезапно замолкнувшему Горецкому, который пожирал теперь Федьку лихорадочным взглядом на чумазом заросшем неузнаваемом лице.
– Молви ему за меня! – вдруг чётко и громко вскричал он, пытаясь обнять сапоги Федьки, невольно отшатнувшегося. – Молви за меня!!! Бог Речнопрекрасный, тебя послушает, помоги-и-и мне!!!