– Безупречно! Превыше мечтания всякого! – тихо и уверенно подытожил князь, остановясь перед недвижимым Федькой. Поднёс к лицу своему руки и вдохнул, и покачал, сокрушаясь полушуткою, головой. – Да тебе и омовение ни к чему, этакий цвет весенний, сладостный! Э-эх, вы, годы мои молодыя… А я ещё давеча приметил, как близёхонько к тебе подошёл, веет от волос твоих волшебно, право слово.
Пронзённый страшной догадкой, Федька повалился вдруг к ногам Охлябинина, и чуть не навзрыд зашептал, схватив его руку: – Иван Петрович, виновен я, что мне делать-то?! Виновен! То масло душистое, оно, окаянное, да я ж не знал, а может из-за него только государь мною прельщается, Иван Петрович! Вон там оно, в кошеле, в фиале малом! Господи…
– Тише, что ты, что ты! Чего ещё сочиняешь! Здесь я на то и поставлен, чтоб рассуждать, а не ты. Тащи своё масло, гляну… Ну, знатное мастерство надобно, чтоб такое диво изготовить. Откудова взял? Да не трясись, не яд это! Соки кувшинки болотной чую, амбра серая, да сантал, а вот что ещё – не различу… Подобное только для царицына обихода, никак не ниже! Где же сие добыл?
– Матушка дала с собой…
– Хм. Ну ладно, Федя, ты больше так не пугай меня, а давай помогай, камешков в бадью накидаем… В уборной был нынче? Ну, добро, тогда сейчас возляжешь на лавочку, а уж там я тебе помогу…
От облегчения, что в колдовстве не виновен, он ослабел даже, но деловитый непрестанный напор князя, рассуждающего о вещах, о которых и не помышлялось, с простотой и лёгкостью, как о чём-то всем и каждому известном, околдовывал его, потрясение всё новых откровений лишало речи, и он постепенно начал понимать, к чему же идёт. Лежал, весь уже чистый, на белом полотне, блаженствуя помимо воли от сильных, но ласковых рук, разминающих и растирающих всю спину, и ниже поясницы, и ноги.
– Ты, Федя, понимать должен, какова тебе доля обещана! О таком знаешь сколько мечтают, да не всякому вот выпадает. Видал, небось, молодцов, что тебе в компанию в Полоцке были? Да и нынешних. Один одного краше, и нравом не рохли тоже, а вот поди ж ты! – Тебя государь возжелал, всего, что есть в тебе, испробовать, потому как есть в тебе то, чего ни в ком из них нету.
– Чего же это? – тихо, ровно, не своим голосом отозвался Федька, впервые за всё последнее время справившись с головокружением.
– Про то словами не сказать, сокол ты мой! То только почуять можно. Повернись-ка, спереди пройдёмся… Да не стыдись же меня! – князь заливисто рассмеялся, укладывая попеременно краснеющего и бледнеющего Федьку на поправленную простыню, но уже лицом вверх. – С такими-то статями – и стыдиться! Ах ты, краса-а-а-вец…
Федька покорился и закрыл глаза. В ушах – звон, а в душе – средь ада кромешного – ликование такое, сознаться совестно. Только вот тело проклятое выдаёт, и не от страха дыбится, как на стене бывало, – от слов князя-распорядителя, вдруг достигших его разумения в полноте меры…
– Что ж, выходит, не порок сие?
– Это с кем попадя если – порок. Всякое беспутство – порок… Ну, вставай помаленьку. Прохладушкой окатимся… А с государем нашим нечто возможно нечестивое?! Да знаешь ли, каков он в ласке! Искусен и неутомим, и никто ещё от него несчастным-то не вышел, разве что по своей же великой дурости! А ты не морочься неопытностью своею, то тебе в честь только! Ты смел будь, как в бою был, и как бы вдруг тяжко не сделалось – отступать не смей! И боль сумей в радость обращать… Ни в чём государю не отказывай, помни, что я тебе говорил. На вот, утрись, посиди, остынь малость, неровён час – спустишь тетиву прежде времени! – смеясь, князь отошёл зачерпнуть ему и себе прохладного травяного настоя с брусникой и сушёной земляникой. – Что-то я сам с тобой умаялся.
– Иван Петрович, только не гневись. Не пойму я, сколько же лет тебе. Деда знал, говоришь, а ведь он молодым совсем погиб… Батюшке и трёх годов как будто не было…
– Ишь, сметливый какой. Это я так, для пущей важности сказал. Не видал его, конечно, но – слыхал много. Меня к Якушеву, тогдашнему постельничему государя малолетнего, в помощь приставили. А вот он при князе Василии многое знавал.
Не стал Федька более расспрашивать, и так всё понял.
– Каково тебе, Феденька? Не желаешь ли чего? – Охлябинин заботливо причёсывал его подсохшие волнистые волосы, уже безо всякой шутливости. Федька мотнул головой. – А ежели нет, то… – пора. Да полно, сокол мой, что ж ты побелел. Иль я тут напрасно два часа кряду тебе внушения устраивал?! Обожди, мы обрядимся по-праздничному… И на вот, маслом своим «окаянным» спрыснись. Ну, всё теперь. Более и добавить нечего. Беспредельно и божественно!
Вернулся с шёлковой белой рубахой, золотом вышитой. Совсем почти не осязалась она на теле, выше колен была на три ладони, и Федька казался себе вовсе без одежды…