Внимать глубокому размеренному, богатейшему голосу Иоанна – и знать, видеть, понимать, что он – прав! – прав, и силён, и верить в него, пить и его доверие в ответ… Ничего не было слаще. Но и ничего не случалось жутче последнее время пронзающего видения: что он оказывается где-то там, вне этих стен и границ, этого проникновенного причастия всему, без смысла и понятия, или под властью чьей-то воли, противной государевой. Блуждал бы в дебрях чуждых знаний и стремлений, точно слепец, или колодник, и благо, ежели вреда бы не содеял по неведению, неразумению, неверному приказанию. А вдруг бы насмерть запутался… Да нет, полно! Разве б такое возможно при батюшке было! А ну как судил бы Бог в другом роду свет белый увидеть, при другом семействе вырасти, так что же, пришлось бы или пропадать со всеми ними, или – против своих идти? О таком Федька даже помыслить не мог. Худшей нет участи, врагу только пожелаешь – чтобы со своими во вражде оказаться. Однажды попросился на допрос, по которому батюшка с Вяземским первую государеву гвардейскую тысячу отбирали, и которую меж собою стали называть "опричною", особенной, вроде как. Ну, оно и понятно… Знал, что на каждого из молодцов этих было по ящику бумаг собрано, про всех не то что родичей, а и дворовых, и жён их, с кем водятся да чьих кровей. (Слыхал, что были средь них и такие, что якобы без одобрения отцов своих государю присягнули клятвой верности до гробовой доски, и не устрашились стать изгоями в семье). Но воевода тогда отказал. Мол, нечего ему там, на допросе, делать, своих обязанностей по горло, и место близ государя тоже особое, ну и будет. “Выходит, я как бы опричником в опричном полку оказался?” – так молвил батюшке, снежинки с бархатного рукава смахивая, в упоительной досаде. Воевода подавил вздох, и не ответил ничего.
В тот день дороги отворились, свежей позёмкой за ночь присыпались, и первыми из ворот Коломенского вылетели гонцы и разведчики. И один из них, воеводы человек, на Переславль-Залесский, в митрополию, по пути обязался завезти письмецо к матушке, в Елизарово. Учение и усердие Федькино возымело действие нежданное и самого его удивившее: нынешнее послание от них с батюшкой к своим исполнено было почерком твёрдым, ровно и благолепно, точно и не он писал. Состояло оно, как и предыдущее, из малых и не значительных слов о том, что все пока живы и не хворают, и упреждением как можно осторожнее быть, никуда самим из вотчины не ездить, и покуда в гости не ожидать, ибо – дела тут у них серьёзные. Но, к весне, Бог даст, свидимся. Да наказ матушке наготовить для него кой-чего из всегдашних целебных снадобий, и тех, что для красоты, тоже. Краткий списочек Федя прибавил, припоминая названия трав и кореньев. Налюбовавшись вдосталь, Федька поцеловал пергамент, перекрестил, свернул, запечатал в провощённый туесок и вручил посыльному… К жалости, подарочка никакого в этот раз не нашлось достойного, кроме немножка денег серебром, воеводою в кошле переданного. Едва рассвело, царский поезд тронулся в путь.
И вот в Сергиевой Троицкой Лавре было ещё двухдневное успокоение. Впрочем, только для Федьки, всё никак не могущего отойти душою от пережитого в Коломенском. Что-то щемило и звало обернуться, стоило только остаться с собою наедине в однообразии зимней дороги. Государь, как обходом стали миновать Москву, не видимую за дымным снежным горизонтом, велел не задерживаться ни на минуту, а Федьке наказал ехать прямо возле дверей своего возка.
Белокаменные стены Лавры и возводимые на щедрые прошлогодние государевы ссуды всё новые храмы и келейные покои внутри их крепостного кольца вселяли некую умиротворённость… Государь почти всё время проводил в молитвах, и долго беседовал с иерархами наедине. Федька ожидал с смиренным видом за дверьми. Теперь государь не отпускал его от себя ни на минуту, разве что по нужде. Федька перенимал его напряжение, его суровость, молчаливость, и, не зная, чем унять непрестанную тревогу в себе, союзную его тяжёлой и гневной тревоге, оставаясь с ним на ночь без других глаз, приближался, чуя, что желанен, опускался к ногам государя, брал осторожно его руку в свои, прижимался щекою, а после, осторожно очень – губами, и молчал, пока государь не заговаривал с ним. Иногда Федьке казалось, что государь хочет о чём-то испросить его, но как будто не решается. Сие немыслимо было, чтоб государя что-то могло смущать перед ним. Не вынеся раз такого, Федька поднял глаза. И – да, государь смотрел на него, окаменевши обострившимся ликом, горестно, небывало, и вместе с тем – в затаённом восхищении будто бы… Вопрошающе даже не его – себя о чём-то. Страшно стало, ведь нельзя же ответить на то, о чём не спрошено. С тихим-тихим стоном опускалась Федькина голова, как под тяжестью непомерной, и всё в нём дрожало. Но Иоанн только вздохнул, и мягко пожелал им обоим возлечь на покой на сегодня… И поднялся из кресла, мимоходом приласкав Федькины отросшие кудри.