– Отчего ж и перстней тогда не снял? И главы не покрыл? И… – он отвернул полу чёрного грубого сукна, заглянул под неё, на тонкую шёлковую позолоту домашнего терлика под кафтаном монастырским, под бедным пёстрым заячьим подбоем, – кинжал при тебе. Славно!
– Главу мне покрывать так не по праву… Как же и воинскую свою честь нести без оружия? Но… Государь!
Нежданно громко этот возглас заметался и погас постепенно.
Федька снова склонился, с прижатой к сердцу ладонью.
Иоанн неожиданно с иной искрой на него воззрился:
– Когда ж успел по себе подогнать?
– Ну, так по росту и в плечах выбрал, а по стану мне у Бута посадили, в час работы-то…
– Ой, Федя…
– Я сниму тотчас, ежели тебе не мило!!! – тут уж колени его подогнулись. Иоанн не спешил с ответом. Смотрел сверху на чёрную фигуру его, у своих ног замеревшую. На райскую птицу красы юной, Сирина своего сладкозвучного, в грустной, чёрной ипостаси Алконоста101, и не мог оторваться, столь хорошо это было теперь…
– А ты пению разумеешь ведь? Ответь мне голосом, без словес, как я зачну, и рукою тебе махну вступить.
Он медленно кивнул, поднимаясь, заводя за ухо волнистую тёмную прядь.
Их ночью прервали. Приказной докладывал, что обоз от Спасо-Преображенского насилу дошёл, по путевым огням внешнего глубокого дозора, что их вывел к пристанищу. Метель встала до неба.
Не помня себя, всё ещё с головою в глубоком строе голосового согласия, зажимая накрест грудь, Федька шёл за государем в покои. Там их встречали, и каждого разоблачили и помогли омыться на сон. Дверь опочивальни Иоанна открыта была, все оставили их.
На стольце перед кроватью – только чаша серебра с водой, и хлеба отломано от края.
– Государь мой, – тихо молвил он, входя, босой, в рубашечке своей, выше колен, как юноше неженатому положено, и в накинутой на плечи той самой чёрной ризе, что давеча с дворцовым главным мастером они подогнали по тонкой его сильной талии…
– Федя!
Он остановился, ступив на ковёр. Иоанн не в постели был. В халате поверх серой рубахи, в кресле, рядом с пустой доской шахматной. А фигуры валялись вокруг.
– Они же чего ждут, – руки Иоанна вцепились до побеления костяшек пальцев в поручни кресла. – Что я испугаюсь. А я боюсь и так! Вишь, за море бежать собрался, к Лизке, а она мне не сестра любезная, она мне – тварь, вражина хитрая, да покудова почитай с нею только у нас и мир, хоть и худоватый, и… что ж, я буду у ней приживалом до гроба, а?.. Христа ради, которого они не ведают, просить буду себе милостыни у них… Точно шута, за собою таскать меня станет, показуя всем нынешним супротивникам нашим, каков кесаря Московского и Руси всея позор!
– Государь… – осмелился прошептать Федька, падая и обнимая его колени.
– Так ведь токмо сыновей ради, токмо для них если…
– Государь, мы тебя не оставим!
– Что, и ты со мной туда, в ад кромешный пойдёшь? В услугу пленнику-слуге, царю бывшему, будешь?
Федька замер, чуя, как начали дрожать под его поцелуями лёгкими и руками колени Иоанна.
– А они все чего ждут? А того, что я не сдюжу, против них всех один оказавшись. Против их многоволия – свою волю единую заявляя, не снищу сил за себя встать! Отрекусь лучше от престола моего, и Богом и миром мне сужденного, и убреду в монашество. Монахом буду век доживать. Вот чего ждут все сейчас. Отречения моего!
– Невозможно сие! – воскликнул Федька, и потому, что так думал, и потому, что пальцы Иоанна до слёз вцеплялись в его волосы.
– То-то, что невозможно! Ты – ты! – видишь, не возможно сие!!! А вдруг и правда, не надо силой бестолочь эту неволить… Уйти лучше бы, и не марать рук своих, и души своей не марать ни гневом, ни долгом отмщения за неправое всё. Нечто из меня и монаха не выйдет праведного, коли государя праведного не выходит?!
– Не надо! Зачем на себя наговариваешь…
– А почему не надо, Федя? Они же все ждут сейчас, что испугаюсь я и отрекусь. А и пусть они правят Русью по разумению своему, а не выйдет – не беда, растащат Русь на уделы все, кому не лень, и тут сто панов станет друг дружку жрать, да от Давлетки откупаться по-прежнему, а они … А что мне до того будет, в монашестве моём. А, Федя? Что ж ты плачешь? Чего жалеешь?
– Тебя, государь, жалею! Нас всех… Не в силах я помочь, нет во мне рассудка столько, но… больно мне!
– А коли меня жалеешь, пойдёшь ли со мной в монашество? А, Федя?
Он запнулся, как о стену. Но надо было отвечать честно, и, проглотив слёзы, подняв под его взором голову, выдавил: – Пойду!
Как громом просвистело на ним и гикнуло "Гой-да!"102. Даже содрогнулся от этого дикого чёрного посвиста, слетевшего невесть откуда…
Государь сидел с ним на ковре, прижимая к себе его, захлёбывающегося слезами и болью неизбежного, неотвратимого, сейчас вот пропахавшего его всего, точно колом, насквозь… Не то утешал, не то убивал безнадежностью…