–… и князь Бельский из Москвы выехал, и Юрьев. С ними ещё многие. Сказывают, недужен патриарх Московский, опечалился за тебя, государь, не осилил пути.
По мановению Иоанн Годунов передал свиток ему в руки. Сломав чёрную патриаршую печать Пимена, Иоанн пробежал очами рукопись. Перечёл.
– “Со смирением”, видишь ли. Со смирением, – повторил он
– Со смирением, – помедлив, негромко утвердительно отозвался Годунов, наблюдая усмешку царя, вызванную прочтённым прошением, значения которой определить не брался.
Государь молчал с минуту. Федьку потрясывало нетерпением.
– Зови! Басманова, Вяземского и Мстиславского сюда немедля!
Годунов поклонился, готовый бежать исполнять, но запнулся у двери.
– Что, Димитрий? Говори.
– Не сказал ты, государь, что посланцу, в Слотино, ответим…
– Посланца устрой, чтоб отдыхал в уединении и ответа ожидал. А в Слотино… тоже пускай обождут. Остальных.
Годунов кивнул, почтительно прижимая к груди ладонь, вышел.
Федька встал позади, за левым его плечом. Наклонился, мягко, ласкательно говоря над ухом: – Восторг, мой Государь, такое твоё терпение! Сколь нелегко твоё ожидание длилось, а теперь, как ответ близится, не торопишься знать его.
И наивность, и коварство, в голос вложенные, явили предвкушение воинственной государевой радости. Дождаться, конечно, следовало полностью депутации, что скажут, выслушать, но и сейчас Иоанну было понятно, с чем к нему спешат.
Змеистая усмешка Иоанна ответила ему.
Ехавшие иерархи, понятное дело, ожидали застать Иоанна в печали и смятении, и своим появлением надеялись мгновенное расположение и согласие в нём возбудить, а вовсе не чаяли оказаться, Слободы не доезжая, с обыкновенными гостями наравне, сидящими средь зимы в некоем селище до соизволения пред очи государевы явиться! Так рассуждал Федька, восхищаясь стойкости и хитроумию государя, и хладнокровию его сейчас. А ведь вчера ещё метался, ничтожным, слабосильным и пропащим себя почитая.
Федька чуял всё правильно. Только на второй день позвал Иоанн всех, кто в Слотово к тому времени стянулся, к себе, на слободской царский двор. И вот, наутро третьего дня, послышалось у раскрытых ворот Слободы многогласное псаломное песнопение, закачались хоругови с образами, мерцающие золотом ризы впереди нескончаемого шевелящегося человеческого хвоста, заполонившего всю наезженную в снегу дорогу.
– Облачаться изволишь?
– Не надо. Так останемся, – он поднялся с тронного кресла, выпрямился. Федька и Наумов накинули на его расправленные плечи, поверх монашеской чёрной рубахи, царскую шубу. Спальники с низкими поклонами поднесли шапку, поясной кинжал и посох.
Позади собрались государевы ближние в торжественных одеждах. Впереди побежали дворцовые стрельцы, и белоснежные рынды с сияющими секирами выстроились сопроводить появление царя перед почтительным молчанием обширной, разноцветной и разнородной толпы. Вся она колыхнулась при виде Иоанна, и стала с обнажёнными головами коленопреклоняться, кроме высшего священства, стоящего впереди всех.
То была победа.
Ставил Иоанн на страх одних и расчёт других, и то, что, наверное, ненависти взаимной вопреки согласия им достанет, чтоб страхи с расчётами объединить, и более, чем его, царского, единоличного гнева, направленного изменникам, убояться гнева народа, тьмы черни посадской, вовсе от такого осиротения обезумевшей, ещё живо помнящей проклятое безвластие семибоярщины. Когда они, старые роды боярские, а не малолетний их законный государь, всем правили, и никто о народе не думал и никак не заботился, а лишь за свои блага каждый с другим дрался… Убоялись теперь сильные эти беспросветной черни, да горожан, к Афанасию явившихся с плачем упрошать за государем идти, обратно на царство упросить, от ворога защитить, законы учредить, беззаконие же пресечь, иначе сами они с опальным боярством расправятся, потому как дальше быть, никто не знает… Невообразимое кровопролитие и смута назревала, готовая случиться без него.
И вот теперь соглашался Иоанн вернуться в Москву, но только при своих требованиях. Немедля наказал явиться к себе в Слободу Челядину, Висковатому, Салтыкову, Чёботову… Им же надлежало подготовить собрание Думы, перед коим изложить желает государь, каково себе дальнейшее видит на престоле Московском. Где он, снова крест земного царства – по их настоянию – принимая, имеет право казнить изменников и миловать верных подданных по своей царской воле. А за то, что им, с духовенством и боярством, далее бок о бок судьбы мира русского вершить, требует он, царь и великий князь всея Руси, законную себе во владение вотчину, удел свой, точно вдовью долю неприкосновенную, и нарекает её своей опричниной. Что за опричнина такая, про что это царь говорит, если не про Слободское хозяйство и землями, и с государевой избранной тысячей, и как тогда с прочим будет, толком не знал никто. Об этом и готовился государев указ в следующий месяц.