“В Зарайске для романа отец сцену на перроне как мог расписал: станционная скамейка, на ней скрюченный морозом, по всему видать, труп какого-то мужчины. Нет, все-таки не труп, но идти человек не может, он и не дышит почти. Богобоязненная и жалостливая, монахиня Лидия волочит его на себе в избушку, в которой вот уже год живет вместе с другой монахиней, сестрой Елизаветой. Благо, волочить недалеко, домик прямо за будкой путевого обходчика. Он и принадлежит путевому обходчику”.
Именно здесь эти две сестры-монахини чуть ли не трое суток, словно ничего важнее на белом свете нет, будто на нем, бедолаге, в самом деле свет клином сошелся, будут пытаться вернуть Жестовского к жизни. Лить в него спирт и тем же спиртом обтирать, по очереди яростно массировать руки и ноги. Сажать в бочку с холодной водой – она стоит в сенях – и снова мять, массировать руки, ноги, спину. По второму кругу лить в него спирт и опять же спиртом обтирать. Потом – к этому времени уже видно, что жизнь в нем есть – долго парить в бане, тоже по очереди, устанет одна, вступает другая, пороть, охаживать его березовыми и дубовым вениками. После бани – снова стакан спирта, дальше целый котелок крепчайшего мясного бульона, почти кипятка, и как венец – двое суток беспробудного сна на печной лежанке. В общем, дня за четыре подобранный сестрой Лидией на станции мужчина приходит в себя.
“В Зарайске отец писал, что первое, что он то ли услышал, то ли понял, будучи приволочен в дом, а значит, в тепло, – что сейчас восемь часов вечера. А он помнил, что на станции Пермь-Сортировочная поезд остановился в два часа пополудни, тогда-то его и обобрали до нитки, в довершение всех бед выкинули на платформу.
То есть получалось, что он просидел на лавке целых шесть часов и вот, – рассказывала Электра, – отец, видно, был в таком состоянии, когда ты уже собрался, уже изготовился уйти, а тут тебя хватают и пытаются вернуть обратно. Но разве ты этого ждешь? Похоже, он не был благодарен ни за дом, ни за тепло, не понимал, почему от него хотят то одно, то второе, то третье, почему льют в глотку спирт, за ним бульон, а главное, почему его не оставят в покое, почему безостановочно теребят и тормошат.
Он не просто не был благодарен двум бедным монахиням – ему не за что было их благодарить. Он ведь уже смирился с уходом. Сразу, как его выкинули на перрон, сел на скамейку и стал умирать. Чтобы не было холодно, сначала заснул; так бы и умер во сне. Ушел бы тихо, мирно, со всеми примирившись и всех простив. А они зачем-то тягают его обратно. А зачем? Жизнь ведь нехорошая, страшная штука; слава богу, он из нее уходит; а они не дают, тянут и тянут назад. Будто на его долю мало пришлось, будто свое он еще не отмучился?”
Но всё это он думал вяло, безразлично, потому что сознание то возвращалось, то снова уходило, и додумать до конца ничего не получалось. Сбивался и забывал. А тут один раз, когда его чуть не до полуночи парили в бане, лупили туда-сюда веником, а потом влили в глотку второй стакан спирта, Жестовский вдруг ясно понял, что даже если они и вправду его откачают, всё кончено – руки-то, ноги отморожены, отрежут их за милую душу. Останется обрубок, который себе в рот сам даже куска хлеба положить не сумеет.
И было двое суток полного ужаса, они так или иначе продолжали приводить его в порядок, а он не только что не желал им удачи, наоборот, молил и молил Бога, чтобы у них ничего не получилось. Чтобы он умер, чтобы Господь взял его к себе и назад уже не возвращал.
Электра, пересказывая похождения отца, всякий раз не забывала отметить, что едва она узнала о Лидии, та ей очень понравилась, и дальше она была рада всему, что отец про нее рассказывал, готова была слушать еще и еще. Но он обычно отвечал, что до станции Пермь-Сортировочная знал ее совсем мало, да и тут, кто они друг другу, он и она поняли только через неделю.
“Отец еще лежал, не вставал, хотя приходил в себя довольно быстро, и они втроем, Лидия, Елизавета и он, говорили без умолку. И вот по каким-то именам, адресам, каким-то пустяшным оговоркам он и Лидия вдруг начали догадываться, что когда-то давным-давно были довольно коротко знакомы.