Когда все, кроме Арлин, покинули студию, Чад выдохнул и, поразмыслив, пришел к заключению, что, несмотря на инцидент с Эвет, все прошло более-менее гладко. Работы, которые ему довелось увидеть сегодня, отличались друг от друга так сильно, что, не будь он художником, решил бы, что все дело в неизвестных ему техниках. Однако дело скорее в их отсутствии, полном отрицании норм изобразительного искусства. Тем удивительнее было признаться себе в том, что это казалось ему привлекательным. Рассматривая волнующие образы, Чад вдохновился больше, чем иной раз на какой-нибудь выставке! Пациенты Бетлема, очевидно, не спрашивали разрешения изобразить тот или иной объект, это был совершенно новый вид искусства – без правил, одобрения или порицания, и в этом вдруг открывшемся Чаду мире существовал лишь один хозяин – сам художник. Краски ложились на холст в соответствии с его замыслом, а финальный результат безоговорочно принимался зрителями. При взгляде на работы пациентов не возникало мысли рассматривать их на предмет ошибки – сама эта идея была кощунством! Такая пронзительность сквозила меж смутных форм, такая раскованность, что любой критик тотчас захлопнул бы рот и не посмел сделать ни единого замечания. Честное искусство защищено от нападок. Какие могут быть мерки для творчества, взошедшего на почве страданий и душевного нездоровья? Это как судить конверт за содержание письма. Очевидно, что пациенты не думали о том, как будут смотреться их работы на выставке, – они были заняты тем, что мучило их, требовало выхода.
Во все времена художники славились тем, что с помощью кистей и красок запечатлевали окружающий мир, сберегая образы для будущих поколений, изображали жизнь во множестве деталей, чтобы те, кто станет жить после, смогли узнать себя в героях прошлого, ощутить незримую связь. Но только не душевно страдающие. Новые века от них так же удалены, как небесные созвездия. Они проводники иной правды, им дозволено лицезреть изнанку бытия. По сути, их картины – единственное свидетельство существования того мира, а быть может, он и существует лишь потому, что есть они сами.
Ничего подобного он раньше не встречал – ни в Париже, ни в Берлине, куда ездил на каникулы и где успел свести знакомство с молодыми художниками, нарушителями современного изобразительного порядка. Чад рассматривал их большие хмурые полотна, слушал небрежно брошенные комментарии и не верил ни единому слову. Они были так же несвободны, как и он сам, а может, и сильнее, ведь отказавшись работать в установленных рамках, они оказались в плену других ограничений. Желая превзойти предшественников, они не прокладывали новую дорогу, а безжалостно топтали уже построенную, и чем больше они тратили на это силы, тем меньше ее оставалось в них самих, будто, отвергая прежних идолов и все созданное ими, они все дальше уходили не от них, но от себя.
И как же отличаются от них пациенты Бетлема, как скромны их сердца, как деликатно искусство! Ничьего авторитета не попирают их картины своим существованием, ничье имя не растоптано в честолюбивой попытке превзойти; без оглядки смотрели они
– Будь иначе, я был бы гением, – прошептал он, озаренный.
– Зачем вы позвали меня? – спросил Чад, когда вместе с Арлин он вышел на улицу и направился к оранжерее. – Это мне нужно учиться у них, а не наоборот!
– Сегодня что-то пошло не так, – задумчиво произнесла Арлин, с интересом наблюдая за ним. – Расскажете мне, что случилось?
– Я просто задал Эвет вопрос, и он взбесил ее, – ответил Чад, широко шагая.
– Что вы спросили?
– Кто изображен на картине, только и всего. Я помню, что вы велели много не болтать, но мне подумалось, она готова к диалогу.