Они были молоды и не боялись смерти, верили в свое бессмертие. Не буду рассказывать о дальнейших событиях первого в России открытого выступления с оружием в руках против самодержавия — они широко известны. Кому из образованных современников не видятся лица из фаланги героев — людей, без подвига которых невозможно представить историю России, историю нашего Отечества? И все же, глядя, как исчезают за снежной пеленой знакомые по школьным учебникам облики первых русских революционеров, еще раз перебираю в памяти известные даты, факты, имена— и понимаю с предельной отчетливостью, что ничего о них не знаю.
Величественные· и неприступные, романтические символы прошлого, смотрят они на меня из своего трагического и прекрасного времени. Кто может рассказать чужую жизнь, чужую судьбу во всех их сложностях и простоте? Они сами, своими воспоминаниями, дневниками, письмами.
Возвратившись в Москву, прочел немало из того, что написано самими декабристами. Это довольно большая библиотека, и значительную ее часть я одолел. Дворцы в северной столице, принадлежавшие им, богатейшим людям России. Или музеи — дом Нарышкиных в Кургане, дома Матвея Муравьева-Апостола и Ивана Якушкина в Ялуторовске, дом Фонвизиных в Тобольске, церковь декабристов в Чите, Петровский Завод. Я посетил эти места, связанные с жизнью, по словам Ленина, «лучших людей из дворян» на каторге, в ссылке и на поселении. Должен засвидетельствовать: незыблемая фаланга героев продолжает жить в сознании народа молодой и сильной, люди поныне приходят на их могилы, в музеи, им посвященные, в дворцы и хижины, где они жили, чтобы поклониться их мужеству, их стремлению жертвовать всем.
Вот написал последние слова, и вспомнились события начала шестидесятых годов нашего столетия. Минский полиграфкомбинат, мне шестнадцать лет, мы внимательно слушаем лектора. Тема его выступления— подвиг декабристов. Отмечалась 135-я годовщина событий на Сенатской площади. Лектор, очевидно, чтобы расположить к себе рабочую аудиторию, подчеркнул такую деталь. Мол, хотя декабристы-дворяне были замечательными людьми, настоящими рыцарями без страха и упрека, но в Сибири им, бесспорно, жилось лучше, чем ссыльным пролетариям. Вон Волконская даже фортепиано в иркутскую тайгу привезла. Волконский, Лунин, дескать, были наследниками несметных богатств, так что и в ссылке в их карманах не одни медяки звенели. Тон лектора моим товарищам не понравился. Яша (тот самый, помните?) бросил реплику: «Пролетариям терять было нечего, а вот князьям было, но они пошли на площадь, пошли по своей воле, хотя могли не идти».
В самом деле, вышли— молодые, талантливые, несмотря на то что всех, безусловно, ждала блестящая карьера на службе. Завтрашние министры, генералы, дипломаты, другие значительные государственные деятели отдали предпочтение каторге, ссылке, солдатчине. Чем больше я изучал — нет, не подвиг одного дня, а предыдущую жизнь, которая тесно связана с моими родными местами, — тем сильней убеждался, что дружить и спорить можно не только со своими современниками, а и с теми, кто жил сто шестьдесят лет назад. Постепенно блестящая когорта молодых героев, которая застыла в незыблемости раз и навсегда данных хрестоматийных характеристик, представала в виде живых, реальных людей с их страданиями и радостями, твердостью духа и слабостями.
Нет, это не посягательство на святые образы, не попытка развенчания героев. Сто двадцать два человека было осуждено Верховным уголовным судом, свыше четырехсот пятидесяти отдано в солдаты. Пятерых царь послал на виселицу. Все печатные источники, вышедшие в советское время, единодушны в оценке поведения приговоренных к смерти — они восприняли приговор мужественно. В этом убеждает и царская запись в дневнике: «как злодеи». Выходит, не просили милости, а говорили крамольные слова о России и народе, самовластий.
И вдруг такая вот деталь: самый младший из приговоренных к эшафоту, рыженький, весь в веснушках, подпрапорщик Мишенька Бестужев-Рюмин разрыдался. Я отчетливо увидел его, двадцатилетнего мальчишку, воспитанного заботливой мамой, припавшего в отчаянии к плечу Сергея Муравьева, услышал звон кандалов на его ногах, в глаза бросилось, как дрожит маленькое тщедушное тело. Мое сердце защемило от любви и сочувствия к юноше.
Он ведь почти ребенок, и никогда больше не увидит ни росистой травы в поле, ни восхода солнца, не услышит песни жаворонка, тихого журчания родниковой воды. Все кончено, впереди сырая земля могилы. Почему, ну почему нигде нет этой подробности? Кто-то счел, что она может лишить декабристов ореола твердости и непреклонности? Наоборот, еще больше добрых чувств вызовет. Чужая боль и отчаяние откликаются в людях острым сочувствием.