У ворот в шали и в шубе – женщина. Липнет по воротам бледно-малиновый снег. Комья его, как цветы, – на земле.

– Настасья? – спросил Калистрат Ефимыч. – Аль нет? Тебе чего тут?

Темное, сухое, как старое дерево, лицо. Руки под тулупом шарятся. Наумыч сказал:

– Гости к тебе, Ефимыч, Гриппина.

Расталкивая снег, мечась телом, закричала Агриппина:

– Антихристы, христопродавцы! Чтоб вам ни дна ни покрышки… провалиться вам в преисподнюю, душегубы! Будь вы прокляты!

Наумыч, махая галицами, смеялся.

– Пойдем в избу, – сказал Калистрат Ефимыч, – нечо улицу срамить.

А в темных сенях зазвенели металлически ее руки.

Взвизгнул Наумыч:

– Листрат, берегись… режет!…

Мяли темноту трое.

Тыкал топор по стене. Темнота вилась и билась в крике бабьем:

– Грех… на душу, владычица Абалатская!… Душегуба, разбойника!

– Убью!…

…Рыжебородый Наумыч притащил Агриппину к загону, где заперли шамана, втолкнул ее и разозленно сказал:

– Резаться, курва? Мы те научим!

Потрогал труп шамана, перевернул вверх лицом и, сложив ему руки крестом, сказал:

– Поди, какой ни есть, а поп. Царство небесное!

Плакала у кровати Настасья Максимовна. Грудь как сугроб, а глаза – лед ледниковый.

– Решат так тебя, Листратушка. Не один, так другой!… Кабы не Наумыч, кончила бы она тебя, Гриппина-то.

Распуская зеленую опояску, говорил Калистрат Ефимыч:

– Меня кончат не скоро. Я стожильный. У ей, вишь, наши-то полюбовника убили… А может, и я убил?

Помолчал и, ставя пимы на печь, добавил:

– Пришло время – надо убивать. А пошто, не знаю… Микитин не велит. По-своему гнет. А убивать приходится.

– Кабинетски-то земли отняли?

– Отняли!… Как же!

– А теперь каки будут отымать?

– Найдется.

Взбивая подушки, сказала Настасья Максимовна:

– Я, Листратушка, мыслю пельмени доспеть и Микитина на пельмени кликнуть. Поди, так и покормить сердечного некому?

– Доспей!

…А в это время у поселка Талицы Власьевская волость давала бой атаманским отрядам.

Бежала у поселка и по долине сизо-бурая лисица – снег густой.

XXXVII

Бежал по земле снег, густой, сизо-бурый – лисица Обдорских тундр.

Били атамановцы из пулеметов, из орудий в повисшую над ними ночь. А ночь била в атамановцев – из пулеметов, из пушки древней, что вытащили из музея. Заряжали пушку гвоздями, тащили на лыжах, били в тьму.

Трещит поселок – горят пригоны. Сено – вверх в сизо-бурое небо! Алое сено вниз – в сизо-бурую землю.

Алый огонь поджигает небо – горят избы.

Трещит поселок – горит ветер от поселка, багровый! Люди бегут поселком в багровых рубахах.

– Восподи!

– Владычица, спаси и помилуй!

Железо не любит разговора – железо заставляет молчать.

У каждого двора убито по бабе. У каждых ворот по бабе. Нет мужиков – бей баб. Разворочены красные мяса чрева.

Бить кого-нибудь надо.

Бей, жги!

Бей снега, жги небо!

Аспидные пригоны. Алый огонь. Поднял пригоны, потряс над землей, рухнул. Желтые искры по земле, гарь в нос!

Смолистый дым в нос, в глаза! Сизоперый дым в грудь! Кашляют люди, а стреляют.

Из-за каждого угла, из-за каждого сугроба.

На лыжах белые балахоны – как сугробы.

Орут сугробы:

– Крой, паря!

Смолистый дым как заноза в глазу. А особенно когда своя изба горит.

Хромой мужик бегает по двору, кричит багровым криком:

– Дарья!… Фекла!… Сундуки-то в погреб. Сундуки-то прячь!

Надо же какой-нибудь бабе быть убитой у ворот. Лежит Дарья.

А пулемет за улицей, пулемет на улице. Пулемет в поле.

– Товарищи-и, не поддавайся!

– Прицел шестнадцать–четырнадцать, Кондратьев!…

– Есть!…

У атамановцев черные погоны. У мужиков нет погон. Умирают на веселом, сизо-буром снегу атама-новцы и мужики.

Умирай, умирай!

Бей, жги!

Сам Калистрат Ефимыч приедет завтра. За ним шестнадцать волостей идет!… Бей, не унывай!

Хромоногий Семен на лошади, позади баба. Баба тяжелая, как воз. У лошади хребет тонкий. Лошадь боится пламени, несет, стонет.

Не нужно на лошади по улицам – по притонам не заметят. Бежит хромоногий по пригонам.

– Митьша, эвот на лошади-то один?

– Один? Двое. Бери на мушку.

Не выдержала лошадь, перегнулся хребет – пала. Нет, это сердце у ней не выдержало – пуля его расщемила. Дерево пуля разорвет – живет дерево, а лошадь не может.

Перегнулся хребет, как сугроб под ногой – издохла.

А в шубах те, двое, живы. Хромоногий и баба меж суметов ползут.

– Сенюшка, страсти-то какие!

– Молчи ты, сука!

А чего молчать? На улице пулемет. На каждый пулемет – десять убитых, а пулеметов всего – десять. А может, и сто убитых на пулемет?…

Горит двор дедовский, сундуки в нем вековые, сухие, как зимняя хвоя.

А скот забыли. Ревут пригоны. Горит скот – паленой шерстью пахнет. Красно-бронзовые у скота глаза.

Красно-бронзовый ветер в небе хохочет, шипит, свистит.

Смоляной дым – как рана. Смоляной дым хотя и слепые глаза проест.

Проело слепой Устинье глаза, плачет старуха.

– Пожар, что ли, Листратушка, Семушка?

Отвечает багровый ветер с неба, шипом-шипит на сизо-бурый снег.

Тычется по двору Устинья – ворота ищет. Не надо ей ворот!

У ворот убита одна баба, – больше не надо, у каждых ворот по одной.

Эх, ветер, ветер, пурпурно-бронзовый и тугой!

Заблудилась старуха. Дым гложет глаза. Пламя по седому волосу. Бежать старухе, бежать!

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги