Сухое, как береста, сердце Калистрата Ефимыча. Сухое и жмется от дум, как береста от жары… Ноет душа, по лесам бредет.
Встретил рыжебородого Наумыча на опушке. Махал топором, как рукавицами, по деревьям зарубы.
– Куда, на каки дела?
Засунул топор за опояску. Бороду широкую, острую, как топор, – за ворот.
– Выбираю, Ефимыч, сутунки под новую избу… Намечаю. Спалено все.
– Спалено!… – отозвался глухо Калистрат Ефп-мыч.
А дальше – запружали мужики горную речушку Борель. Незамерзающая она, девственница. Наваливают поперек камни, хлещет холодная волна.
Кричат мужики:
– Помогай, Ефимыч!
– Запрудим да пустим!… Лети!…
Рассказывает Наумыч, пальцем по топору звенит:
– Мается люд. Для блезиру хоть пруд гонит. Душа мутится с войны. Робить…
Сосны одни да Калистрат Ефимыч с ними. Кричат над тайгой птицы, с юга возвращаются.
Отзываются, свистят им сосны. Тающей таежной прелью пышет. И как осиновая кора – бледно-зеленое небо гнется…
Дышать тут Калистрату глубоко и быстро, как полету горных рек.
Только на елани густо, перекатисто ревет.
– Видмедь встал? – сказал тоскливо Калистрат Ефимыч. – Не должен бы… рази потревожили?
Среди елани костер. Дым аспидный, жаркий, в кедрах мнется. А вокруг костра – поп Исидор в облачении, с кадилом.
Машет кадилом, поет:
– “Еще помолимся!… преосвященнейшему нашему…”
Обождал Калистрат Ефимыч. Не перестает петь поп Исидор.
Отломил сук, кинул.
Поп выпустил кадило, на пень сел.
– Молишься? – подходя, спросил Калистрат Ефимыч.
Выкинул угли из кадила поп. Дунул, разогнал ладан.
– Молюсь, чадо-о!… Как потерял я церковь – молиться мне хочется, а мужики-то хохочут… не признают.
– Не молятся?
– Не зовут!… У меня душа треснула, будто мо-лоньей раскололо, – шептал поп торопливо и напуганно:
– Мозг-то у меня, мозг – жижа осенняя! Ничего не пойму! Огни вокруг я – вдруг, чадо, тьма. И ангел некий с мечом над тайгой, одеяние у нево – ризы!…
– А куда идти нужно, поп? Веру я, думал, поймал, как за кыргызами гнался… Сердце в крови горело- бей!… За пашню зубом рвал. Сердце-то, как ягода спелая, думал, ветром этим сорвет, опадет, буду я покоен… как Микитин!… Нету спокоя, ну?…
Гремит по парче кадило. Пахнет парча ладаном. Смотрит с кедра белка, хвостом морду закрывает, хохочет. И на хвое снежный беличий хвост.
– Микитин-то – сталь, боюсь я ево, чадо! Убьет, как мороз пчелу… Куда мне!…
– Куда, поп? Ты учился, как человеку страдать надо, чтобы пути нашел. Тает у меня душа, оголяется…
– Земля, чадо, обнажается, земля рождает!… А я – то, как семя бесплодное, испорченное… – Затряс епитрахилью, волос над ризой как зеленая пена. – Какому святому молебен служить?… Выдумай хоть ты святова, отслужу… Али тебе, Калистрату-мученику, служить? – Захохотал широко поп, кадило в карман засовывая. – Ты сам скоро молиться будешь. Какую веру удумал? Зря ты из Талицы ушел. Зачем уходил? Чево молчишь, предатель, Иуда?…
Пряча парчовую ризу в кусты, таскал на нее хвою.
Жаловался дорогою до заимки.
– Попадью потерял!… Хозяйственная попадья была… Как начали обстреливать, понесла лошадь в санях ее, так и унесла. Пожалуй, и сейчас несет… Дикая лошадь.
– Тяжело нести – остановит.
– Возможно, чадо. Трупик попадьин из-под снега оттаивает, возможно. Поставить бы хоть крест, где храм-то был.
– Куда?
– В Талице. Все-таки молились.
– На людей не хватает, а ты церковь…
И, мутным глазом испуганно глядя на амбар, сказал поп Исидор:
– Мне-то, как убьют, поставь крест, пожалуйста. Да чтоб покрепче… Раньше-то нас в оградке хоронили… церковных.
Из-за амбара шел Никитин. Был он все в той же зеленоватой шинели, только на шапке цвела алая в ладонь звезда.
– Пропагандируешь, Сидор? – устало спросил он. – Валяй! Выгнать бы – мужики не хотят.
И как стог от спички в огне загорелся и залепетал поп:
– Грешно над стариками, гражданин Микитин!… Я и то без семьи.
Никитин, протягивая бумагу, сказал:
– Поезжай, Ефимыч, в Сергинскую волость. Ревком просит. Любят тебя мужики, а за что?… Тут мандат.
Достал из кармана черный камешек. Всплыла неподвижная ухмылка.
– Пласты нашел. Уголь каменный. Слышал?
– Бают, жгут. Горюч камень, выходит. Куды ево? Здесь лес вольный – жги. Угар, бают, с камня-то?…
Дробя камень пальцами, смятым, ласковым голосом говорил Никитин:
– Руды – хребты. Угля – горы. Понимаешь, старик? Заводов-то! А сейчас мастерскую. Город возьмем…
– Ты-то?…
– Я.
– За-во-ды! А где ты ране был?
Сунул бумажку в руку Никитина, пошел.
– Не поеду. Без меня люду много.
Вынесся из-за угла поп, спросил торопливо:
– Про меня не говорил?
Поймал его взгляд, тоскливый и ясный, отвел глаза.
– Говорил. Надо, грит, женить попа,
– Жени-ить?…
Взмахнул широкими рукавами поп.
– В Китай, што ли, мне скрыться?…
Волокла тощая грязная собака лошадиную ляжку. Захотел Калистрат Ефимыч кинуть камнем, нагнулся – камень легкий, как снег. А на вид – три пуда. И телом вдруг ощутил силу в руках – тугую, неуемную.
Поднял камень, еще один. Донес до ворот. Обождал. Взял и отнес обратно.
Потный, алый, как свежепеченый хлеб, вернулся домой. Хлебал радостно, быстро жирные, желтые щи.
Говорила Настасья Максимовна о ребенке;
– Подрастет, учить будешь?
– Сам научится.