— Еще о другом, — заговорил он на камеру, сознательно отворачиваясь от старичков, чтобы в очередной раз не сбили мысль. — Может, это получится нетактично… Скажу, как думаю. При всей своей недюжинности Владимир Плетнёв все же был, как все в СССР, резко выражаясь, проституирующим интеллигентом. Все понимающим, над всем подтрунивающим, не питающим иллюзий ни по поводу правительства, ни по поводу партии. Однако желавшим печататься. И, как и все, не брезговал ни сусальной риторикой, ни идейным грандером. Лишь бы только не слишком. Лишь бы в гомеопатических дозах. В нем было, однако, не гомеопатическое жизнелюбие. Которое ему не простили. Даже ему! Не простили. Уже в пятьдесят шестом году у него начались неприятности. Десталинизация раздражала. Народ любил суровый и строгий военный миф. Тогда и был написан протест Главного политического управления МО СССР в ЦК КПСС о невозможности выхода на экраны кинофильма «Бойцы» по плетнёвской повести «На линии огня». И тогда же Плетнёв, а он еще не успел понять, что геройский плащ превращается в шагреневую кожу, завел себе моду возмущаться в приватном пространстве по довольно простым, естественным поводам. Ну например. Тут выписано.
Что может быть унизительнее (для власти, не для нас!), когда ты вынужден читать, передавать из рук в руки фотокопии, нет, не антисоветчины даже, а, ну допустим, «Других берегов» Набокова — мне под величайшим секретом дали их почитать в Ленинграде — «смотрите не оставляйте в гостинице, носите с собой».
— Это он о Набокове? — вставил Глецер. — Ишь возмущался как, подумать только. А если правду вспомнить, то Лёдик Набокова совсем не любил. Прислал мне такой отзыв про «Дар»: «С муками читал. Действия никакого. Только на двухсотой странице начинается роман. Уебет ли, сомневаюсь…»
— Ну вот, я думал, хоть этот кусок в фильм пойдет, а теперь вы все вырежете, конечно, — бормотнул Вика оператору.
— Ни за что, это лучшее из всего!
Когда хохот утих, продолжили чтение выписанной Виктором цитаты:
Что может быть унизительнее (для власти, не для нас!), когда у тебя с книжной полки забирают Анну Ахматову (ах да, там «Реквием»!), Марину Цветаеву (там же «Лебединый стан»!), Гумилева (он же расстрелян!), даже «Беседы преподобного Серафима Саровского с Мотовиловым» (гм-гм… Не пристало писателю советскому всяких там преподобных читать). У знакомого в портфеле нашли «Мы» Замятина. Он получил два года лагерей.
Федора перебила:
— Тогда за Лёдей и начали следить повсеместно.
— Да, — отозвался Виктор. — Вот я не захватил сюда еще один документ, потому что торопился, теперь жалею. Мне сунули стенограмму подслушанного чекистами разговора Плетнёва с моим дедом Жалусским.
— В каком смысле? Кто сунул, как сунул?
— Не могу ответить. Пока что я и сам не понимаю. И с этой же стенограммой сунули старую рукопись, эссеюшку недописанную. Называется «Фацеция о королеве Елене».
— А вот эту фацецию мы знаем! Он из нее передачу делал! О средневековой девочке, которая мечтала стать королевой, и ее чуть было не сожгли. Устроили аутодафе, обвинили в
— Помню, Плетнёв планировал несколько таких полужурналистских эссе.
— Одно еще эссе должно было называться «Небольшая веселенькая история…».
— «Небольшая веселенькая история о начале скурвления нас с Хрущом». Он это для нас, для радио, восстановил. Как сначала он восхищался Хрущевым и ценил в основном за то, что тот выпустил людей из ГУЛАГа, но еще и как художником, за его талантливость к абсурду.
— Причем Лёдик цитирует такие перлы, просто оторопь берет. «Хрущев на одном из митингов сказал: идеи Маркса, это, конечно, хорошо, но ежели их смазать свиным салом, то будет, дескать, еще лучше». Плетнёв не мог забыть это высказывание.
— А потом появились первые знаки того, что Хрущ от ангельства далек, и у самого Плетнёва начал портиться характер.
— Вернее говоря, его характер начал проявляться.