— А ты почем знаешь, сторож? — огрызнулся Трунов. — У тебя записана мирная профессия в бумагах, ты только в берданах должен разбираться. Не любо, не слухай, а врать но мешай!.. Значит, говорю: у него винтовка, а у меня обрез… Я его догнал, гэтого, и как всажу с обреза… В шею попал… Он как вздуется, как пойдет красным да синим!..
— Что это ты, Гришка, про такое разболтался? Еще и при ребенке! — остановил его Двойнин.
— Ха! А гэто ребенку можно показывать, что ты сейчас тут вырыл? — и Трунов ткнул пальцем в только что разрытую могилу, где лежал в растерзанном мундире очередной покойник. — Гэто можно? Так вот, говорю, в шею получилось, и лежит он, голубчик, как, к примеру, этот, в могиле, — на спинке… Винтовку он, значит, под себя подмял: не возьмешь!
— Ну и что? — спросил тихо Полетаев.
— А то, — ответил Гришка. — Что пришлось мне его перевернуть, снять с него винтарь… и дострелить.
— Может, и этот твой? — спросил Полетаев.
— Не! Я ж вам не про немца говорил!..
— Значит, правда, что ты до войны из милиции не вылезал, за хулиганство привлекался?
— Гэто сильно преувеличено! Немцы придумали, чтоб меня гэтой… дискредитации подвергнуть.
— Немцы? — удивился Шишов.
— Ну и даешь ты, Гришка! — усмехнулся Полетаев. — Где правду говоришь, где брешешь — непонятно! Во голова!
— Так за голову немцы и давали марки! — сказал Трунов, и глаза его заблестели. — В том-то и дело: много марок давали, гады! Они и придумали, что Гришка хулиган.
— Крупная ты птица, Гришка! — охнул Двойнин.
— То немцы у тебя, то не немцы? — продолжал рассуждать Полетаев, — То ли хулиганил ты где, то ли воевал?
— Гэто ты про того, которого я из обреза прикончил? Так представь себе, что и не немец, и не свой! Вот какая загадочка получается!
— Полицай, значит, — сказал я и осекся: что, если не то ляпнул?
— Угадал, пацан. Соображаешь, оказывается. Насмотрелся на гэтих?
Я только кивнул головой. Сказать что-нибудь в присутствии людей, каждый из которых знал такое, что мне и не снилось, я не решался.
— Ой, Гришка, разговорился ты! Хоть бы фамилию сменил, чертушка! — сказал Полетаев, качая головой.
— А может, у меня твоя фамилия? Тебя ж все одно и родная мать не узнает: вон как облез! Так что я, в случае чего, сойду за тебя вполне!
— Ты у его фамилию возьми! — сказал Двойнин, указывая на немецкого покойника.
— Он меня туда хотел закопать, сам там очутился, а я — вот он, живой! — Гришка плюнул в рыхлую могильную землю.
— Тихо ты, разыгрался! Не к добру это.
— Так момент такой! Гэто здесь я особенно понимаю, что живой! А он, гад…
— Вот и помалкивай, пока жив, — заключил разговор Полетаев, и все замолчали. Только Трунов еще пробовал кричать:
— Наподдай, ребятки!
И мы наподдали. Работали до самого вечера, когда не так жарко и не так воняет. Или мы уже привыкли к запаху и виду мертвых. Это только подумать: перевернуть своими руками тридцать семь трупов! А я перевернул. И все тридцать семь мы заново закопали. По второму разу. А что разговор получился у тех, кто со мной работал, жестокий, так это можно понять: они вполне могли лежать рядом с теми, кого мы закапывали. А могли и вместо. Так что, может, и имел право Гришка Трунов плевать на могилу. Нехорошо, конечно, кощунство, но понятно! Зато по ночам кричал он во сне: «Не хулиган я, не хулиган!..» Не мог спокойно заснуть. Никто не мог. И наверное, не случайно разоткровенничались они над разверзшейся землей. При виде смерти отступает страх смерти!
— Ну, как там все прошло? — спросил меня назавтра Глазунов, встретив в коридоре больницы.
— Нормально.
— Ты не темни. Рассказывай все как есть. — Борис Никифорович говорил совсем другим тоном, чем перед строем, в присутствии Рапперта, но я помнил, как довольно нелестно отзывались о нем вчера Трунов и Двойнин, и потому боялся сказать что-нибудь лишнее.
— Думаешь: зверь Глазунов? Недогарок немецкий? А? — Борис Никифорович протирал стекла очков; он, значит, все слышал? — Трунов, понимаешь, не простой человек. У нас появился неизвестно откуда. Контуженый. Когда пришел в себя, сразу поднял хай! Его, видите ли, под чужой фамилий записали!
— Это как с Виленской?
Глазунов улыбнулся и покачал головой:
— Э, да мы уже в курсе дела! А все эта… Дина Осиповна. С Труновым приблизительно то же самое. И этот, как Ида Яковлевна, сразу ничего не понял.
Он произнес отчетливо настоящее имя Виленской.
— Да. Трунов потребовал, чтобы ему вернули его фамилию.
— А зачем? Он там, на кладбище, говорил, что у него, может, и сейчас чужая фамилия.
— Понимаешь, мы ему присвоили данные одного деда. Старик помер, а фамилию передали Трунову. Но он поднял крик: я, мол, пленный, мне хлеба не сто граммов положено! Вот что менялось с переменой фамилии. Небось и там, на кладбище, откалывал номера?
Я молчал. Глазунов усмехнулся и сказал:
— А что, если мы его накажем?
— Как? Он же и так хлеб получает как все цивильные, а на самом деле — военный!
— Нет, тут другое дело. Мне завтра к Дворянинову идти. Дела кое-какие накопились. Думал Гришку прихватить, но он говорит лишнее. Придется ликвидировать.
— То есть как это? — удивился я.