Я сам видел Касьяна Ярославовича на кладбище. В первый год оккупации мы еще хоронили своих покойников, а не бросали трупы в развалинах. Бабушкину подругу по Высшим женским Бестужевским курсам мы принесли в ящике из ее комода. Сосед дядя Гриша уложил в этот ящик горстку кружев, оставшихся от покойницы, под которыми ее не было даже видно. Я чуть не заплакал от жалости к ней, к себе, ко всем нам. А чтобы не разреветься на людях, отвернулся. И тут заметил огромную голову с гривой нечесаных волос, которая торчала из земли. Человек рыл могилу, а я подумал: какое же должно быть туловище при такой голове? Но в оккупацию никто не рыл глубоких могил, и, когда человек вылез из ямы, туловище у него оказалось несоразмерно маленьким. Это был горбун. Я вспомнил, как он поразил меня, когда являлся консультировать нашу изостудию. Такой маленький, уродливый, а пишет громадные панно с великанами. Он стоял под этими росписями как гномик, затесавшийся в толпу Гулливеров. Они его как бы и не замечали, потому что смотрели куда-то вверх, в небо. На знамена и снопы золотой пшеницы, перевитые кумачом. На лентах и знаменах воздавалась хвала разным историческим событиям из жизни народа, например воссоединению с западными украинскими братьями. Здесь кроме знамен были нарисованы еще танки. Они придавали композиции значимость и разнообразие: художник размещал фигуры не только в плоскости, но и по вертикали. Это было достижением автора, как нам объяснял руководитель кружка. Правда, сосед, поляк, шипел, что мы просто ограбили Польшу, но он всегда и всем был недоволен, потому что приехал к нам в надежде стать знаменитым певцом, а его чуть не посадили как польского шпиона. Взять его не взяли, но как был он в Варшаве сапожником, так им и остался. И потому все критиковал.
Все остальные были довольны работами Касьяна Довбни, восхищались ими, а Михаил Иванович даже произнес восторженную речь. Он поздравлял художника с прозрением и предлагал больше никогда не оглядываться на прошлое. Оказывается, раньше Касьян Довбня был неправильным художником, он примыкал к украинским буржуазным националистам и формалистам. Я не понимал, как это могло быть одновременно: и преклонение перед своим «селянским» прошлым, и равнение на западный формализм, но Михаил Иванович объяснял, что это две стороны одной медали. Много лет спустя во время учебы в театральном институте я прослушал лекции Михаила Ивановича и понял, что украинский национализм всегда смыкался с западным формализмом. Например, враг народа режиссер Лесь Курбас ставил и пьесы бывших деятелей буржуазных националистов, и немца-экспрессиониста Эрнста Толлера. Сам режиссер назывался на «захиднянский», западный, манер Лэсем. Курбас внезапно исчез, говорили, что он закончил жизнь на Соловках, а от тех времен осталось множество «лэсиков»: актеры, художники и писатели называли своих детей в честь «выдатного дияча»[43]. Михаил Иванович Губарь не только не попал в «кампанию лэсиков», но уберег от разгрома и Касьяна Ярославовича Довбню. Губарь вовремя отказался от покровительства тогдашнего украинского вождя Скрипника, так что борьба со «скрипниковщиной» не коснулась ни его, ни Довбни. Теперь он в очередной раз проявил благоразумие, не стал спорить с немцами, а устраивал в их училище своих людей. И по-прежнему разговаривал «выключно украинською мовою». Это заметил даже совсем посторонний человек — немец Фриц. Обо всем, что творилось в училище, он рассказывал Тамарке на ломаном русском языке, а Тамарка — мне. Потом мы обсуждали самого Фрица.