Пока мы не застряли в посадке у дороги. Шоссейки. Шоссе. Где-то невдалеке ухал фронт. Мы уже узнавали его позывные, хотя дело происходило не в городе, а в чистом поле. Где-то на этом самом поле «подлатались» мы с Колькой кукурузой, картошкой, всякими прочими харчами. И застряли: дальше идти было опасно, не налететь бы на отступающих немцев! И местечко приглянулось; край поля, отделенный от дороги посадкой, а с другой стороны лесок. Гай. Рощица. В любой момент можно смыться. И скирды, где спрятаться, если что… Две скирды сена. Одна большая, вторая маленькая. Так мы их и распределили: Колька взял себе большую, мне осталась меньшая. В случае чего мы должны были смываться в эти скирды. Сухое свежее сено и укрывало от чужих глаз, и служило мягкой постелью, и хорошо горело.
Пока мы пользовались этим, чтобы развести небольшой костерок, а потом… Потом все обернулось трагически. Именно из-за этих «копыць», скирд. И именно потому, что они легко горели! Но кто мог знать, что так получится?.. Два дня мы грели на солнышке животы, отсыпались после всего, что с нами было. Лениво перебрасывались словами, решили дальше не идти, чтобы не попасться на глаза людям. Всяким. Немцам. Полицаям. Своим. Мирным жителям. Я не зря вспомнил про обелиски и мемориалы, памятники!.. Того памятника, что поставила судьба Кольке, я не встречал ни до, ни после!..
Кольке!.. Который сказал, что кое-кто уехал из города заранее и без талонов: места в поезде можно было купить. Я возмущался: какой цинизм! Но при чем здесь Колька: он просто сообщил, что это было. Сам не уехал, только рассказал про других.
Мы брели по полям, рыхлым и вздыбленным, как будто какой-то гигантский пахарь прошелся громадным плугом и выворотил все наизнанку. Там валялись покореженные танки и оружия — наши и немецкие. Мой друг разбрасывал ногами баночки, коробочки с цветастыми этикетками, футболил их и рассуждал:
— А шо, мы, руськие, себе лишнего не дозволяем! Эти понабивали свои боевые машины разными штучками-дрючками! Не танк, а магазин! И это в их, на́ тебе!.. И это, опять же! Мы себе лишнего никогда не дозволяли! Прийшли немцы до нашей хаты и говорить: «руссише швайнерайн!» Свиньи, значит. «И за шо вы, камрады, воювалы?» У их пьять комнат на одну особу, а в нас пьять особ на одну комнату! И сортир у нас, обратно, один на всех, мы туда коммуной ходим, в порядке живой очереди! А какой же ты живой, если ты у очереди толчешься вжэ с утречка! Ты еле живой!
Мащенко показывал, как именно все толкутся у коммунального «вдобства», и сам над собою смеялся, прикрывая огромными лапищами «той самый орган».
— Так это еще хорошо, если вдобства в калидоре, а то бувають и на дворе! А немцы, когда куда переезжают, то приказывают копать себе новый сортир, потому что говорят — антисанитарик у вашей стране повсюду! Что руському здорово, немцу известно шо! За себя боялся. У их всегда кажный сам за себя! Это мы, руськие, всегда скопом, и на всех не хватает! А нам и не треба, мы и так проживем!
Но могилу-то, могилу человеческую русский должен иметь! Не получилось у Кольки могилы… И зря он распространялся насчет того, что всё скопом! Сам-то он свою лавочку завел. Так что если возможно, то кто же от своего откажется? Зачем же скопом, если есть возможность без?.. И Колька это прекрасно понимал. Но ржавая «зализяка» в виде отечественного танка вызывала в нем род слепого идолопоклонства:
— Из этого танка как с коммуналки с криком «Вперед, за Родину» побегишь, потому что в ей, в этой жестянке, оставаться невозможно! Но нам, руським, того и не нужно, мы и так перебьемся. Нас разными вдобствами обкладывай — ешь — не хочу! Мы до другого привыкли. А кто непривычный, нехай здыхаеть на здоровье. Но я тебе так скажу: через то мы его, а не он нас побьет!
Потом действительно побили, но Колька до того дня не дожил. И вряд ли отказывался он от удобств в своем флигелечке с «лебедью». Просто так они представляли себе «вдобства» Так понимали, другого не знали и удивлялись, когда кто-то смел говорить, что неладно они живут! По меркам окраины нашего города жил он «на большой», а свой «большой» считал самым большим на свете! Оттого, наверное, и полез он в большую скирду, что так понимал себя на земле. Я был бы нечестным человеком, если бы не признал, что ко мне он относился как большой человек. Именно как большой. Снисходительно. И даже к немцам: мол, «шо они мине тут торочать, шо я сам не знаю… Как большой!». Перед немцами гордился именно потому, что прекрасно понимал их, а они его. А ведь они — европейцы! Что же и уважать в «той сраной Европе, если они, европейцы эти (опять же сраные), с им, Колькой, торгуют на равных — кауфен-феркауфен»? Вот так полагал мой друг Мащенко, и одолел «европейскую культуру»! Как большой! Был он большим еще и потому, что раньше многих из нас перестал верить красивым словам. То, что мы считали его недоразвитостью, было как бы даже «переразвитостью». Он знал цену тому, что происходило.