Потом он медленно «табанил» на месте, а шеренга вращалась вокруг него, набирая скорость. Я — последний, так просто бегом бежал! Шеренга соединяла нас с Колькой, как бечевка, на конце которой привязан камень. Камнем был я. Я тщетно старался двигаться в общем ритме, семеня ногами. Колька, стоя на месте, месил воздух мощными локтями. А я бегал вокруг него, ветер обтекал мою хилую грудь, и мне казалось, что она обрастала мускулами, которых у меня не было. За эти мгновенья, когда каждый из нас так ощущал свое тело, мы прощали Кольке многое. Например, разгоряченный после занятий, он вдруг запускал под мышку ручищу и, работая локтем, издавал противный писк. Вроде мышиного, но еще отвратительней. Кто-то хихикал. Большинство молчало. Кто-то шипел. И Колька снова говорил тому, кто протестовал: «Ты хочешь, шоб я к тебе подошел?..» Над Колькой посмеивались: «В здоровом теле — здоровый дух!» Эти слова древних греков были написаны на лозунгах и подходили к Кольке. Сколько раз потом я вспоминал эти уроки физкультуры!
В оккупации он освоился быстро, везде становился своим. На черном рынке, среди барыг-коммерсантов. О, это требовало ловкости и умения! Вскоре он знал, как, где и что можно достать в нашем городе, в котором, как казалось, не осталось ничего. Я умел говорить по-немецки, но сговаривался с немцами он гораздо лучше меня. Он изучил немцев, знал их и видел за версту. Странно даже, что он попал вместе со мною в облаву. Обычно он ускользал или выкручивался, а тут — оплошал. Может быть, я был виноват?
Как всегда, размахивал руками — в чем-то убеждал его (кажется, мы разговаривали об операции «золотое колечко»), а он шел, кивал головой и вдруг свистнул, как сявка, и исчез. Я не уловил смысла этого сигнала и, когда уперся глазами в немецкого офицера и солдата, ничего не понял, а подумал, что похожи они на Дон Кихота и Санчо Пансу. Кольке такое не пришло бы в голову. Но его уже не было рядом, а «Дон Кихот» ткнул в меня пальцем и сказал тоненьким голосом: «Аусвайс. Ти-докуман…» Мой паспорт с немецкими отметками схватил солдат, а офицер двинулся вперед в поисках очередной жертвы. Я метнулся в сторону, но солдат уже зажал мой документ четырьмя пальцами — больше у него не было, вместо пятого торчала культя, похожая на обломанный сучок. По-видимому, рука была изуродована давно, солдат ее уже не стеснялся. А может, это происходило потому, что я был русским? Они ведь нас не стеснялись, смотрели мимо глаз, будто нас и не было вовсе. Непоколебимая вера в свое превосходство чувствовалась в каждом их жесте, в каждом взгляде. И люди стихали, терялись. Ошеломляло это меня больше, чем техника, танки, мотоциклы, на которых они ездили, Кажется, даже в сортир. У нас до войны редко у кого был мотоцикл, не говоря уж о машинах: автомобили были только казенные, прикрепленные к ответственным работникам. И каким важным я казался себе, когда разъезжал на отцовской «прикрепленной» машине! Потом не стало ни машины, ни отца. Теперь в машинах разъезжали исключительно немцы.
Когда солдат опустил мой аусвайс в карман, я увидел, что за ним плетется целая группа людей. Старики, женщины, мальчишки вроде меня — кто еще оставался на оккупированной земле, маломощная рабочая сила. И эти люди смотрели на меня с презрением. Бессилие всегда злорадствует: вот и другой тоже попался! Так легче.
Я узнавал этих людей — облава проходила в нашем районе, и многих я знал в лицо. На этот раз попались даже такие осторожные, как Давид. Обычно он прятался у себя наверху: то ли в комнате, то ли на чердаке. Он и своих сторонился, а не то что немцев. Никто не знал, как и чем он живет. А он ничего не говорил, не спрашивал и, главное, не просил, сам поставил себя в положение отверженного. В толпе задержанных он шел шаркая ногами по развороченному асфальту. Тротуар был весь в колдобинах, и Давид часто спотыкался, но не обращал на это внимания и продолжал брести, высматривая на земле пачки из-под сигарет, пакеты, бумажки. Он подбирал их, разворачивал, бросал, совсем как нищий до войны или мусорщик, который палкой с гвоздем на конце вылавливал бумажную и прочую макулатуру. Когда Давид поднимал глаза, в них не было ничего, кроме сухого голодного блеска.
Офицер и солдат шли не оглядываясь — наши документы были в кармане у клещевидного, а без документов на оккупированной земле — верная смерть, пристрелит первый же патруль. Немцы не смотрели назад, мы сами шли за ними, и в этом тоже было как будто бы существовавшее превосходство. Только дядя Гриша шел и канючил:
— Пан! Я идти на базар. Кауфен, панымаешь, феркауфен… Купить-продать… Их кауфен, тогда бери, пожалуйста! А то киндер хочут ам-ам… Детям, панымаешь, кушать положено!