Слова песен для меня не имели значения, главными были голос бабушки и мелодия, от сочной силы, гармонии и драматизма которых мне хотелось плакать. При чьём-либо приближении бабушка замолкала и сразу заговаривала о постороннем. В те трудные годы песни были одной из формул выживания, а порой и смыслом жизни. Бабушка была моей Эдит Пиаф, моей Анной Герман.
Эх, папа, папа. Почему ты молчал и никогда не рассказывал о маме? Узнавала я о ней урывками, вскользь, второпях, по случаю и намного позже, чем хотелось бы. Дедушка, отец мамы, имел высшее образование и был известным в области финансистом. Бабушка получила средне-специальное образование и работала в отделении связи. Помимо татарского, русского и казахского языков она знала арабский и пользовалась арабским письмом в переписках.
Мамины фотографии мы с сестрой тоже нашли поздно. Долго разглядывали, искали в ней свои черты. Найдя сходство, помню, очень радовались. Сестра, уезжая учиться в другой город, половину маминых снимков оставила мне, поделила, чувствуя, что мы уже никогда не будем жить вместе, что каждая пойдёт по жизни своей дорогой, по-своему станет проживать женскую долю, такую непредсказуемую.
До войны папа дружил с татарской девушкой Ирой, нашей будущей мамой. По законам военного времени девушек дееспособного возраста забирали на трудовую повинность. Маму отправили на военный завод в Киргизию, в город Фрунзе, ныне Бишкек. Отец уехал на фронт.
Вернулся отец в тысяча девятьсот сорок четвёртом году. «С ранами в семнадцати местах», так передавали друг другу сельчане. Он нашёл маму и тайно вывез её с завода. Тогда это было равносильно военному преступлению. Это, по рассказам маминых подруг, была большая любовь. На маму был объявлен розыск. В село приходили на поиски, но никто её не выдал. Потом родители поженились, появились мы с сестрой. В тысяча девятьсот сорок девятом году мама умерла, ей было двадцать четыре года. Сказались тяжёлые условия трудового фронта. Сердце сдалось в санатории Карагалинка под Алма-атой, куда папа отвёз её на лечение. Он не оставлял свою мечту приблизить меня к музыке.
Первая мачеха оказалась бесплодной. Прожив вместе десять лет и не дождавшись детей, они с отцом развелись. Он очень хотел сына. Пожалуй, как никто другой. Да, и род продолжить было бы кому. Сам он стал сиротой в девять лет, когда в голодные годы потерял родителей в степях Сары-Арка, близ Караганды. Затем они с сестрой росли в разных детдомах и встретились лишь через тридцать лет. Я была свидетельницей этой встречи, причитания и плач, полные тоски и горечи, помню до сих пор.
Отца после длительных поисков по детским домам нашёл и привёз к себе родственник Каргул, по настоянию своей матери Биби, жены двоюродного брата отца. Негоже было по традициям нашего народа терять ветвь единого родового древа. И я всегда носила в себе большую благодарность им, особенно супруге Каргула, Даметкен, которая после смерти мужа помогала моему отцу вплоть до полного его выздоровления и родственнице Айнаш, которая будучи студенткой первокурсницей ухаживала за папой после операции в военном госпитале.
Со второй мачехой мы переехали в город Текели. Она была младше отца на пятнадцать лет, настороженно и недоверчиво относилась к нам с сестрой и не пыталась наладить с нами отношения. Мы чувствовали себя ненужными и заброшенными. Сестра подсказывала мне, как вести себя в тех или иных случаях, нередко уговаривала и просила не плакать. Но я была плаксой. Даже сейчас, у ворот старости, я легко могу заплакать. Сестра, сама ещё ребёнок, умела заботиться обо мне, давая дельные, разумные советы. Где, когда и как она успела научиться дипломатии? Думаю, безысходность нашего с ней положения, интуиция и жалость к отцу стали её учителями. Моя душа бунтовала, но помня советы сестры, я научилась молча переносить упрёки и несправедливость.
В один из дней папа торжественно объявил, что я буду учиться играть на пианино. Я должна была три раза в неделю ходить домой к Арнольду Семёновичу, моему новому учителю музыки. От одного только слова «пианино» у меня кружилась голова, и ныло где-то глубоко внутри. Я боялась этого инструмента. Одно дело – слушать, но играть самой – это было не для меня. Мои пальцы не были ни тонкими, ни длинными. И я весьма скованно чувствовала себя в роскошной квартире пианиста, старательно обходя красивые ковры на полу.
Сейчас я знаю, что по национальности он был евреем. Добрейший человек, мягкий и тактичный, он делал вид, что не замечает неумелую штопку на моих чулках, мешковатость платья, доставшегося от сестры, отсутствия одежды по сезону. Однажды, пока я занималась, его красивая ухоженная жена сбегала к знакомому сапожнику и отремонтировала мои разваливающиеся ботинки.
Семь нот и несколько небольших пьес я выучила. Дома упражняться было не на чём, в городе материальная жизнь нашей семьи ухудшилась. Родились сестрёнки и долгожданный братик. Мне приходилось помогать. Мачеха перестала выделять деньги на уроки, но отцу я об этом не сказала, сослалась на своё нежелание учиться.