Прошло лето. На голых ветвях деревьев черные тучи ворон. Рембрандт был один, как перст. Кроме юной Корнелии у него не было никого на целом свете. Силы таяли, но холст не был закончен. И художник продолжал титаническую борьбу с недугом, с надвигающимся мраком. Но пришел долгожданный час, и осенним вечером Рембрандт, страшно усталый, больной, голодный и счастливый вышел из заточения и тихо спустился по скрипящим ступеням лестницы. Отодвинул тяжелый засов и, отворив дверь, вышел навстречу хлесткому ветру на улицу.
В мировом искусстве существует немного произведений столь интенсивного эмоционального воздействия, как монументальное эрмитажное полотно. Как всегда, воображение рисовало художнику все происходящее очень конкретно. В огромном холсте нет ни одного места, не заполненного тончайшими изменениями цвета. Действие происходит у входа стоящего справа от нас дома, увитого плющом и завуалированного тьмой. Рухнувший перед своим дряхлым отцом на колени блудный сын, дошедший в своих скитаниях до последней ступени нищеты и унижения, - это образ, с поразительной силой воплощающий в себе трагический путь познания жизни. На страннике одежда, которая когда-то была богатой, а теперь превратилась в рубище. Левая из его рваных сандалий упала с ноги. Но не красноречивость повествования определяет впечатление от этой картины. В величавых, строгих образах здесь раскрываются глубина и напряжение чувств, и добивается этого Рембрандт при полном отсутствии динамики - собственно действия - во всей картине.
В настоящее время рембрандтовская картина сильно потемнела, и потому при обычном свете в ней различим только передний план, узкая сценическая площадка с группой отца и сына слева и высоким странником в красном плаще, который стоит справа от нас на последней - второй - ступеньке крыльца. Из глубины сумрака за холстом льется таинственный свет. Он мягко обволакивает фигуру, словно ослепшего на наших глазах, старого отца, шагнувшего из тьмы к нам навстречу, и сына, который, спиной к нам, припал к коленям старика, прося прощения. Но слов нет. Только руки, зрячие руки отца ласково ощупывают дорогую плоть. Молчаливая трагедия узнавания, возвращенной любви, столь мастерски переданная художником.
Широкий международный обмен выставками и картинами позволил жителям Амстердама и Москвы, Ленинграда и Стокгольма, Варшавы и Лондона, а также других городов Европы, Америки и Австралии полнее познакомится с искусством величайшего художника мира. Июль 1956-го года. В это жаркое лето над входами крупнейших музеев и картинных галерей мира развевались флаги Голландии. В залах, украшенных цветами, играла музыка, произносились прочувствованные речи. Земля торжественно отмечала 350-летие со дня рождения Рембрандта Гарменца ван Рейна.
В те же дни была открыта выставка произведений Рембрандта в Москве, в Музее изобразительных искусств имени Пушкина. Огромные залы были заполнены до отказа. Сверкали вспышки репортерских ламп, на диктофоны записывались очередные интервью. Было нестерпимо жарко от света юпитеров - шла съемка. Люди толпились у картин, очарованные мощью живописи. В центре главного зала экспонировалось глухое и величественное эрмитажное полотно.
И вдруг произошло чудо. Луч юпитера упал на холст. С неведомой ранее силой заблистали старые краски, будто ожили и без того живые фигуры отца и сына. И вместе с ними ожил спокойный и казавшийся темным фон. Под лучами яркого света зрители увидели новые фигуры: сидящего в глубине, справа от оси картины, мужчину средних лет в черном берете, с левой рукой на перевязи. Сдержанно сложивших руки двух пожилых женщин: одну выглядывающую из окна, вблизи от левого угла картины, другую виднеющуюся в центре, в арке ворот. Новые персонажи застыли в неподвижных позах и, как заколдованные, смотрят на сцену встречи. Их переживания только аккомпанируют чувствам отца и сына, подобно тому, как хор греческой трагедии, оставаясь неподвижным во время действия, в своих переживаниях дает отзвук на чувства героев.
За новыми персонажами новую жизнь обрел задний план: светлый, золотистый, весь в деталях незримой архитектуры, он появился и замер в лучах прожектора. Как и в "Добром самаритянине", перед нами вновь предстал уголок грез несчастных и обездоленных, обретших дворцы и мирный, счастливый труд.
Резкий щелчок вывел всех из оцепенения - свет погас. Архитектура на дальних планах исчезла, фигуры стали почти невидимыми. Снова перед публикой была знакомая композиция, простирающаяся в глубину не более чем на пять-шесть шагов, с привычным темно-коричневым, приглушенным фоном.