Знаешь, Вить, девчонки в нашем классе – все хорошие, конечно. Но мне нравится та, которой я не знаю. Я видел ее один раз в жизни, и больше, наверное, никогда не увижу. Мы тогда с мамой и с Лайком гуляли вечером, и вдруг поезд остановился. И из него вышла девочка. С короткой стрижкой и продолговатыми глазами. Вся черненькая. И она просто постояла немножко, засунув руки в карманы синей куртки, просто немножко постояла, посмотрела на нас с мамой, посмотрела, не увидев… А я увидел ее – и теперь не могу забыть. Голос в громкоговоритель предупредил, что поезд отправляется, раздался длинный тонкий гудок, и девочка отвернулась и стала не спеша заходить в вагон. Подниматься по лестнице. Обычно люди торопятся заскочить в вагон, вдруг поезд без них уедет? А она шла так неторопливо, и спокойно, и гордо, и уверенно, как будто точно знала, что без нее поезд не уедет, что она – главный пассажир в нем…
И я теперь не могу ее забыть. Я нарисовал ее портрет, но портрет порвали… Да, один парень порвал, ты его не знаешь… Так получилось. Потом я написал ей стихи, и стихи тоже порвали… Да, тот же парень…
Но я их сохранил в телефоне. Хочешь, прочту? Только не смейся…
Вот так… Только никому не говори. Это я тебе только, по секрету. А то наши засмеют. Особенно Димка Пальцев. Как начнет ржать: «О-о-о, новый Пушкин! Можно с вами сфоткаться? Распишитесь мне на ж…!» И всякое такое… Ну их.
Бабочки летают вокруг лампы. За окном темно, а наша лампа горит. Вот они и летят прямо на ее свет. Кружатся туда-сюда, как будто танцуют. Мы с мамой смотрим на бабочек.
А еще мы смотрим на поезда. Перед сном, на улице.
Но сейчас мы дома. И дома так уютно, и тепло, и тихо… Мама с кем-то переписывается. Может даже, с папой-Чесноковым. Он в Москву уехал по делам. Что-то про визы спрашивать в посольстве.
– Мам, а ты Сорокина помнишь? – спрашиваю я.
– Сорокина? – Мама удивленно вскидывает глаза.
– Ну да, мне тетя Женя рассказывала. Был у вас в классе такой мальчик. Жадный очень.
– Что-то припоминаю… – неуверенно говорит мама.
– А помнишь, как тебе все мальчишки куклу подарили на Восьмое марта?
– Ах да! – Мама смеется. – Она у меня до сих пор лежит где-то!
– О, покажи! – вскакиваю я и, ойкнув от боли, опускаюсь обратно в кресло: всё последствия аварии…
– Осторожней! – пугается мама. – Да я не помню, где она… Где-то валялась… Посиди, только не вставай, ради бога, я поищу…
Мама уходит в спальню, возится там, скрипит дверцами шкафа, что-то достает, что-то падает…
Любопытный Лайк несется к маме в спальню.
Наконец мама появляется вместе с Лайком. Она держит старую потрепанную куклу.
Я смотрю на куклу и теряю дар речи.
Это же – моя девочка! Та самая, с перрона! Одно лицо! Короткая черная стрижка, продолговатые глаза, и взгляд такой же… И даже синяя куртка…
Как?!
Может, то была не девочка, а мамина кукла? Может, она вообще мне привиделась? Увидел где-то в куче барахла эту куклу, а потом мне просто приснилась она, живая, вышедшая на перрон… А что еще может сниться, кроме как перрон и поезда, когда живешь в двух шагах от станции, и днем и ночью они стучат и стучат…
Я осторожно беру куклу. Смотрю на нее. Мне становится и грустно, и смешно. Так это тебя я рисовал? Тебе писал стихи? Хм!
Лайк внимательно смотрит, кладет голову мне на колени.
…Мы с мамой смотрим на поезда.
Холодно, зима, и надо возвращаться.
Бабочки вокруг лампы теперь не летают: уснули где-то до весны.
Холодно, но мы с мамой все стоим, и она рассеянно смотрит на поезда. И говорит:
– Папа-то давно писал?
– Давно… – говорю я.
– И мне давно, – вздыхает мама. – Я вот думаю: может, надо было согласиться, сразу с ним уехать?
– Ну а чего он? – сержусь я. – Сам сказал, что без нас не поедет, а сам…
– Ну сказать много чего можно. У него там – дело, люди… Не мог же он их совсем бросить.
– А нас мог?
– Ну и нас не бросил, – говорит мама. – Мы же пообещали, что приедем, он только с таким условием и улетел…