Я вернулась на лавку возле стены. За окном едва заметно смеркалось — зимой в Англии вечереет рано, чуть ли не с обеда; наверно, опять похолодало. Не снимая варежек, я сунула руки в карманы, как можно глубже. Не давала покоя мысль: нужно написать еще одно письмо с просьбой о помощи; вдруг, если я его прямо сейчас напишу и отправлю, оно поможет спасти родителей? В зале уже зажгли свет, а я все сидела и представляла, как нацисты являются в нашу квартиру и арестовывают отца; этими страшными картинками я пыталась подтолкнуть себя к активным действиям, но сама не верила в свои фантазии. Усилием воли представила, как родителей заталкивают в повозку, но не ощутила ни малейшего волнения. Тут я запаниковала и вообразила, что маму уже увезли и она умерла; потом — что я сама тоже умерла, и меня закопали в землю; но и это не помогло прошибить охватившее меня безразличие. Впервые за много дней я ощущала блаженство, в пальто мне было тепло; я повеселела и уставилась на какую-то девчушку: вот она встает в хоровод, и ее маленькие ножки ловко выделывают нужные коленца. Музыка мне уже запомнилась, и я стала мысленно подпевать.
К лавке подошла дама в меховом манто и обратилась ко мне:
— А тебе не хочется поплясать с ребятами?
— Нет, — отрезала я: о том, чтобы вылезти из теплого пальто, и помыслить было невозможно.
— Ну-ка, давай, пошли плясать, — настаивала дама.
— Я не умею, — буркнула я, глядя на черное платье под ее распахнувшейся шубкой. А про себя решила, что, если она позовет меня в еще раз, я все-таки пойду.
— Ничего, научишься, — сказала дама, но мне почудилось, что ее тону не хватает решительности; подожду, пусть пригласит, как надо, подумала я. Дама повернулась и отошла. А я до вечера просидела на лавке — все ждала, что она опять ко мне подойдет.
Вечером нас стали развлекать. Мы расселись по рядам. Начальник лагеря вышел на сцену и принялся разучивать с нами английские песни: «Десять зеленых бутылок»[17], «Правь, Британия»[18] и «Бумпс-а-дейзи»[19]. Потом он вывел на сцену здоровенного мужчину в накидке. Богатырь сбросил накидку и остался в коротеньких атласных трусах фиолетового цвета. Розовый, мускулистый, почти голый, он, по-видимому, не чувствовал холода. Сначала поиграл бицепсами, потом стал напрягать то правую, то левую мышцу диафрагмы и поочередно шевелить пальцами ног. Голова у него была маленькая и совершенно круглая, точно грецкий орех. На сцену снова вышел начальник лагеря и поблагодарил здоровяка, а нам сказал, что атлет не говорит по-немецки, о чем очень сожалеет, но он специально приехал из Лондона, чтобы нас позабавить. Здоровяк молчал, лишь добродушно улыбался, но я точно знала, что он и не подозревает о моем присутствии в зале.
В заключение вечера начальник лагеря объявил, что наутро мы останемся после завтрака в зале, потому что к нам приедет мэр города, и мы должны встретить его достойно. Эту встречу будут передавать по Би-би-си. Он попросил поднять руки тех детей, кто говорит по-английски: их представят мэру. Я подняла руку, ошеломленная открывающейся передо мной перспективой. Я смогу рассказать мэру про розу в снегу и попрошу его помочь моим родителям. Поздно вечером, уже лежа в постели, я спросила нашу старшую, как по-английски «растущий», но она тоже не знала. Зато сообщила, что в лагерь вот-вот прибудет очередная группа еврейских детей из Германии. Из ее слов я поняла, что для нас это будет сущим бедствием, потому что немецкие евреи говорят как немцы, уверены, что они все знают, и наша лагерная жизнь пойдет под откос. Я очень удивилась. Дома я слышала, что всезнайки — это польские евреи, это они ведут себя шумно и бесцеремонно и портят репутацию
— Откуда я знаю? — отмахнулась она.
В ту ночь я долго не могла уснуть, меня снедал ужас: чем тщательней я обдумывала свою приветственную речь, тем все меньше английских слов могла вспомнить. Но чем быстрее таяло мое желание выступить перед мэром, тем острее я понимала, что выступить необходимо: ведь если родителям не удастся уехать из Австрии, виновата буду я и только я. В конце концов я, наверно, заснула, потому что очнулась в жуткой панике: мне привиделось, что мою тухлую колбасу отыскали и около нее собралась целая толпа. Немного успокоившись, я наклонилась и в полной тьме стала шарить под кроватью. Вот он, бумажный пакет. Я схватила его и принялась запихивать на дно рюкзака; мне казалось, что хруст и шорох плотной бумаги разносится по всему лагерю.
Наутро, после завтрака, мы построились и много часов простояли в ожидании мэра. Он прислал сообщение, что задерживается. Я оставила всякие попытки подготовить речь. Вот встречусь с ним лицом к лицу, и нужные слова придут сами, уверяла я себя, зевая и переминаясь с ноги на ногу. Вдруг мне живо привиделось, что я произношу перед мэром свое сочинение о розе. Он изумленно смотрит на меня. Спрашивает, как меня зовут. Приглашает пожить у него, в его доме.