Книги запрещались и задерживались, а известность автора как бы и не страдала от этого. Известность становилась все прочней и шире, волшебным образом она несла в себе не только печатавшееся, но и оборванное, но и не дошедшее до печатного станка. Это, видимо, свойство таланта неотменимого. Какая-то сила неуклонно и экономно поднимала и вела писателя, внушая ему расчетливость богатыря, которому предстоит сражаться не с одной, а с 33 головами Змея-Горыныча. Считается, что Леонова от репрессий спасло заступничество Горького, обронившего в присутствии Сталина, что Леонов имеет право говорить от имени советской литературы. Слова эти известны, но они были лишь признанием того факта, очевидного как для Горького, так и для Сталина, что талант писателя поднялся уже выше отметки, до которой могла твориться расправа. И талант имел к тому же национальное звучание, самотеком разошедшееся по всей России и ставшее частью ее духа. Это тоже имело значение. Для Берии не имело, а для Сталина - да. Эта же высота во мнении народном, я думаю, спасла жизнь и Шолохову. Но было ведь в задержке книг и еще одно. Об этом уместно напомнить после десятилетия, даже больше, в которое поверхность литературы заполнили злые стенания неудачников, прежде не вышедших в известность. Имена их наперебой лезли в уши и надували себе славу тем, что их не печатали. И конечно, этот хор составляли люди не из ряда Булгакова и Платонова. Гомон обиженных гремел на весь мир, и мир произносил их имена со звучностью выстрелов, направленных в сторону России. Выходило, что без них и литературы у нас не было - кроме заказной. А их, «самых-самых», боялись печатать. Напечатали наконец, когда появилась свобода безразборно печатать все, - ну и что? Лучше бы не печатали. Было, как говорят остряки, отсутствие присутствия, стало - присутствие отсутствия. Больше никакой разницы. Пустотой наигрывать - пустота и будет.

Кроме цензурных запретов, не однажды испытанных Леонидом Максимовичем, было, как я заикнулся, и другое, совсем редкое для нашего брата писателя, так много говорящее о Леонове, знающем себе цену. Повесть «Evgenia Ivanovo», дивная по языку, трепетная, нежная по настроению, без оговорок шедевр, тридцать лет пролежала в столе, и отнюдь не по цензурным мотивам. Или, по крайней мере, по цензурным в последнюю очередь. Жалко было отдавать. Так это по-нашему! Получилось на славу, автор не мог этого не знать, вошла в сердце и душу, стала частью жизни личной, укромной - и на публику, на вынос! Никакие пряники не прельстят. Хоть одно дитя задержать в том прелестном возрасте, когда, не огрубев на стороне, оно способно не измождиться в целительной ласке и любви.

Так и с «Пирамидой» было - не отпускал от себя десятилетия, писал и переписывал, кроил и перекраивал, продлевая ею свою жизнь. А напечатал - и себя отпустил с последними вздохами о России.

Достойное завершение жизни великого человека, потрудившегося вволюшку. Полное завершение, ничего на завтра.

Завтра - только бессмертие. Весь XX век без малого пронес Леонид Максимович в себе и засвидетельствовал о нем и о России честно и талантливо, своим вкладом чести и любви, быть может, перетянув ту чашу, на которой устроено зло. Это было так необходимо - несмотря ни на что перетянуть, чтобы оставалась надежда.

1999

<p>СВЕТ ПЕЧАЛЬНЫЙ И ДОБРЫЙ</p><p><emphasis>Об А. П. Платонове</emphasis></p>

Андрей Платонов, мне кажется, самый непрочитанный, самый загадочный, «неудобный» для чтения писатель. Потому и загадочный, что читать его трудно, для этого тре -буется как-то по-иному перестраивать в себе внимание, необходима особая степень проникновенности.

Мы уже привыкли к тому роду литературы, который был у нас в XIX веке и продолжился в веке двадцатом. Существуют определенные способы создания такой литературы, отвечающие нашему вкусу и вниманию. Платонов совсем другой человек и другой писатель. Такое ощущение, что он пришел из таких глубин и времен, когда литературы еще не было, когда она, быть может, только-только начиналась и избирала русло, по которому направить свое течение. И где только-только начинался русский человек и русское мышление. Поэтому у него все «не по правилам» позднейшей литературы. Совсем другой мир - реальный и одновременно ирреальный; какое-то иное расположение слов и даже иные формы слов, иные мысли, еще не говорившиеся и не затвердевшие, иные у героев души, открывающиеся лишь чистому... Он как писатель словно бы ничего не умеет - ни слова располагать, ни мыслить, ни живописать красиво, как это пытаемся делать мы и как умели Тургенев, Бунин, Шмелев... Его фраза спотыкающаяся, рассуждения героев наивны и кажутся «растительными», не поднимающимися далеко от земли.

Ничего не умея, он так умеет увидеть и сказать, что оторопь берет от этой инакой и мудрой наблюдательности и выразительности.

Перейти на страницу:

Все книги серии РУССКАЯ БИОГРАФИЧЕСКАЯ СЕРИЯ

Похожие книги