Тут разгадка, мало замечаемая, заключается в том, что русская словесность вся вышла из созерцательности, то есть непрактичности русской души, признаваемой за слабость. Непрактичность - ее мама родная. И Обломов, и Манилов, и Безухов, и Каратаев, и многие другие, вплоть до «чудика» и Ивана Африкановича, - все они могли бы стать русскими писателями и сделать героями своих книг Гончарова, Толстого, Чехова, Тургенева, Шукшина и Белова. Природа у них одна. Коробочка, Собакевич и Ноздрев не могли бы, потому что это карикатура, пусть и гениальная. Штольцы и Шульцы тоже не могли: эти не из нашего теста. Слабость созерцательности, вдумчивости, обращенности к дальним и невидимым пределам, грех, казалось бы, отсутствия какой-то прерывистости бытия есть такая же полноправная и необходимая сторона нашего характера, как сторона деятельная и волевая. Это двуединство стоит дорогого. В кажущейся слабости наращивается сила и уверенность, дремлющие мускулы наполняются порыва, в сосредоточенности являются откровение и постижение, в мечтательности можно увидеть и паломничество к желанным палестинам. Это не провал деятельности, а переход к другого рода деятельности - духовной. Она выпестовала нашу православную душу, самую прочную, и воздвигла ее на высоту, с которой дароносит лучшая в мире культура. В ней-то, должно быть, и обитает то знаменитое женское начало, которое, как единственное, склонны относить к России. Нет, другая сторона русской сущности - мужеская, производящая способность к сверхъестественным деяниям. А вместе они и составляют то плодотворное лоно нашего духа, в котором не прекращается вынашивание. Не прекращается в том числе и теперь.
Эта картина отнюдь не отрицает наших грехов и болезней, для которых понятие «смертные» долго оставалось меркой только недуга, но готово стать и меркой савана. Не дряхлость нам грозит от выроста их сроков, назначаемых для пассионарной жизни наций. Эти сроки исчислялись по европейским стесненным стандартам, а мы народ большой, многоземельный, издавна принявший в себя десятки и десятки инородческих племен и не износивший свежести своей крови и силы. Нет, не это должно нас пугать сегодня.
Знаменитая триада, незыблемость которой для полноценной жизни всякого государства прошедшие сроки лишь подтвердили, остается и сейчас основным условием спасения России. Вера, власть, народ. В старой России это звучало: православие, самодержавие, народность. Монархия пала, вера подверглась гонениям, круг национальных, исторических художественных и бытийных ценностей, питающих народ, был бессознательно сужен и выхоложен.
Народ перешел в услужение новой, государственной системе. Это не то же самое, что служение Отечеству. Иногда они совпадали, как в Великую Отечественную, но чаще разнились. Усталость нашего народа, которую нельзя не видеть, объясняется еще и тем, что слишком много сил и жертв отдал он в ХХ веке порядку, оказавшемуся нежизнеспособным по той причине, что он не мог считать Россию своей духовной родиной. Была власть, и сильная, было огромное социальное облегчение, но отвержение души и Бога сделало народ сиротой. Десять лет назад веру с триумфом вернули, но не стало власти. Власть, отдавшаяся беспримерному стяжательству, надувательству, бросившая народ на растерзание нищете, преступности, смертельному облучению телевизионной радиацией, распродавшая жуликам народную собственность, оставившая его без работы, - это не власть, а напасть. Свободы, как спущенные с цепей разъяренные псы, сделались способом разрушения государственности. Все это нам слишком знакомо, и все это горит в нас нестерпимой мукой, чтобы про -должать перечисление бед.
Подгибается один из трех столпов, необходимых для прочности державы, - и все государственное строение начинает крениться, заваливаться. Если бы каким-то чудом удалось сейчас получить зримую картину в рост нашего общего дома, она напугала бы нас больше, чем мы представляем. Веровая опора восстановлена, но властная, полностью разрушенная, представляет собой сыпучий курган, неспособный держать свою долю ноши. И потому вся непомерная тяжесть здания вдавилась в плечи народа. Его неподвижное напряжение, его застывшая мука невольно заставляет пугаться: жив ли он, не превратился ли он в окаменевшего атланта, согбенного и бесчувственно держащего своды полуразрушенной громады?
Нам недосуг бывает оглянуться, что там, за нашими спинами, какие думы вынашивает брошенный на произвол судьбы недавний наш кормилец, которому отказано и в этом праве - быть кормильцем. Доносится только, что устраивает он голодовки (попробуйте совместить: чтобы добиться куска хлеба, он отказывается от куска хлеба), перекрывает железные дороги, «развязаны дикие страсти под гнетом ущербной луны» (слова Блока), поддается обманным обещаниям, пустыми глазами смотрит в камеру, когда спрашивают его о надеждах. Но кто он такой, что за человек заступил нынче на несчастную стезю жизни в России, мы представляем плохо.