Она считает, что все зависит от того, что понимать под глупостями, и кивает, разглядывая при этом оконное стекло и растущие за ним фруктовые деревья, на которые взбиралась в детстве. Отто тоже на них лазил. Хотела бы она знать, какие воспоминания рождаются в умах ее родителей, когда они смотрят в окно.
— Ну, это уже обнадеживает.
Рихард, распухший и красный (щеку со вчерашнего дня разнесло еще сильнее), но вместе с тем и успокоенный, что Ингрид молча смотрит в окно, как будто там что-то отвлекает ее.
— Это тебе же во благо.
Примирительно, возможно, в надежде, что он сумеет понять ее правильно:
— Я тоже так считаю.
И хотя нельзя с определенностью сказать, что имеет в виду Ингрид, этого ответа достаточно.
Рихард встает, бормочет что-то о
— Ах, Ингрид, Ингрид.
Ингрид принимается убирать со стола грязную посуду.
— Думаю, после этого придут месячные.
И Альма, тоже совершенно спокойно, будто проявляет к месячным Ингрид определенный интерес:
— Пожалуй, мне стоит начать записывать твой цикл, любопытно, что из этого получится.
— Ну давай, теперь твоя очередь меня клевать.
— Я не клюю тебя. Меня беспокоят твои дела. Но и ты должна проявлять хоть минимум понимания по отношению к родителям.
Ингрид составляет посуду в мойку и мысленно обещает Богу, что исправится, если только придут месячные, и сходит тогда снова исповедаться: я ведь и не молюсь больше, а только ругаюсь и богохульствую, нарушаю обет, данный Богу, я не чту своих родителей, упряма, грешу непослушанием, строптивостью, убиваю их нецеломудрием своих мыслей и взглядов, и одно уже то, что я лгала, лицемерила, повторяла чужие ошибки, множила их, предавалась гордыне, злорадству, пустословию, гневу и нерадению. Но самый мой большой грех — прелюбодеяние.
А матери она говорит:
— Я проявляю к вам столько же понимания, сколько и вы ко мне. Так что мы квиты.
Полчаса спустя она прощается и отправляется в университет. Но вместо того, чтобы поехать на велосипеде к Хитцингскому мосту и оттуда дальше городской электричкой, она выруливает на дорогу через Лайнц и Фазангартенгассе в сторону Майдлинга. Как плохая девчонка, какая она и есть, она ни с кем не желает считаться, и чем больше она удаляется от родительского дома и все ближе подъезжает к складу Петера, тем слабее чувство подавленности, с нее слетает всякая печаль и уже приветливее кажется ей этот пасмурный день, эти улицы, почтовые машины, желтые от цветочной пыльцы сточные канавы, причесанные и принаряженные люди. Витрины, дома. Все кажется ей таким беззаботным, даже свистки, вызванные ее быстрой ездой. Я еду с такой скоростью, какая мне нравится. Мимо нее пролетают шеренги домов. Тут и там, где дома еще не восстановлены, сохранился запах ужаса того времени. А во всем прочем все так, будто здесь уже царит свободный мир, будто прошлое уже отпустило этот город. Вернее: будто эти места уже выплюнули свое недавнее прошлое.
Она вспоминает слова девушки, занятой, в отличие от нее, физическим трудом:
— Наше прошлое слишком велико, чтобы такая маленькая страна могла его осилить. Это как откусить большой кусок, можно и подавиться.
Она сворачивает на насыпную дорожку, ведущую к складу Петера, резиденции его маленькой фирмы «Веселая гостиная» (почему бы нет?). Петер арендует помещение бывшей велосипедной мастерской среди редко используемых гаражей на задах улицы, спускающейся к ручью и на луга. По цепи на воротах и висячему замку Ингрид еще издали ясно, что Петера пока нет. Она проезжает мимо склада со смешанным чувством разочарования и вместе с тем облегчения, что хотя бы сама уже тут. Она катит еще сотню метров до трактира, притона апачей, как назвал бы это ее отец, с окнами, не мытыми уже несколько месяцев, с лозунгами на стенах, оставшимися еще с последних дней войны:
— Не свисти, дождь накличешь.
— Не с той ноги, что ли, встала сегодня?