Почуяв чужого, проснулся, заворчал и залаял у своей конуры Пятнаш. Бабушка Настя поставила у колодца замшелую, окованную железными обручами деревянную полусгнившую бадью и, заслонив от солнца ладонью глаза, всмотрелась в идущего к кордону старика. И, узнав, заторопилась, заспешила навстречу.

— Боже мой! Да как же ты дошел, Степан Степаныч?! — закричала она.

— Мир дому сему, — глухо и неторопливо ответил старик, снимая картуз. Поклонился он боком, сильно опираясь на палку. — Надо, Анастасея, вот, стало быть, и дошел…

— Ну, проходи, проходи… — засуетилась бабушка. — Маша-то как?

— Потому и пришел, что плоха наша Маша, — сказал старик, останавливаясь среди двора. — Собирайся. Попрощаться надо…

— Ай, батюшки! — всхлипнула бабушка и, тяжело ступая, побежала к дому. — Неужли так плоха?

— А хуже куда же? — подняв седые брови, глядя в небо, спросил старик.

Пятнаш несколько раз неохотно тявкнул и снова лег, словно понимая, что этот «чужой» не может причинить дому никакого зла. Старик посмотрел на Павлика; слезящиеся, в красных веках глаза были выцветшие, безжизненные, тяжелые веки почти целиком закрывали их.

— А ты хто? — спросил он Павлика.

— Павел.

Старик подумал, пожевал губами, сказал непонятно:

— Петр и Павел час убавил, Илья-пророк два уволок… — И строго приказал: — Попить вынеси мне!

Павлик вынес жестяной ковшик, зачерпнул из бадьи у колодца воды, подал старику. Тот взял ковшик дрожащей рукой и долго пил, изредка взглядывая через край ковша на Павлика. От этого взгляда Павлику становилось не по себе.

Очень скоро бабушка выбежала на крыльцо в новой черной юбке, в такой же кофточке, на голове — черный платок. Обняв Павлика, шепнула:

— Ты побудь пока… Сестра у меня в Подлесном помирает… Проститься пойду… А ты тут не бойся… Ежели чужой кто, я вот сейчас Пятнашку отвяжу… А дед, он нынче не придет, осерчал больно… Я скоро, миленький… — Она отстегнула цепь от ошейника собаки и, выпрямившись, посмотрела на старика, и спросила с сомнением: — Да ты дойдешь ли, Степан Степаныч?…

— Надо — стало быть, дойду, — строго сказал старик. — А и не дойду… — не договорив, тяжело махнул рукой.

Они ушли, и Павлик остался один. Он долго сидел на крыльце, с тоской глядя на дорогу. Отца все не было, да он, наверно, и не мог прийти так рано: до лесничества далеко. И Павлик снова и снова перебирал дорогие воспоминания, всю свою недолгую, но уже, казалось, такую большую и такую горькую жизнь.

И снова, как всегда, когда он оставался один, боль по маме стиснула его сердце. «Средь шумного бала, случайно…», «Павлик, милый, подай мне, пожалуйста, вот ту бутылочку с лекарством», «Спасибо, милый», «А теперь прочитай мне что-нибудь про твоего Робинзона, мне что-то тоскливо», «Павлик, а папа пошел продавать книги? Смешной человек! Кому сейчас нужны книги?», «Павлик, а ты очень меня любишь?», «Ты бы очень тосковал, если бы я куда-нибудь уехала, далеко-далеко?»

Полузакрыв глаза, он снова слышал эти слова, словно мама произносила их совсем рядом, словно она была тут же, на крыльце, на том месте, где лежал Пятнаш.

— Куш, Пятнаш, куш, — неуверенно приказал Павлик, вставая.

Он забрался на сеновал, где остался их чемодан и его скрипка. Ему очень хотелось, пока никого нет, еще раз посмотреть на мамины фотографии. На сеновале было душно, жужжали мухи, дрожала пронизанная солнечным светом паутина.

Павлик долго сидел над раскрытым чемоданом, всматриваясь в дорогие черты. Вот она, мама. На фотографиях она смеется так, как уже не смеялась последнее время, — это снято еще тогда, когда она работала в театре. У нее на лице — радость и счастье. Глаза, большие и сияющие, смотрят прямо и нежно и в то же время с каким-то странным вызовом, улыбка озорная и лукавая. Эту фотографию Павлик любил больше других: здесь мама такая, какой была до болезни…

Наплакавшись до головной боли, он спрятал фотографии в чемодан и, взяв скрипку, спустился во двор. Никого. Тишина. На крыльце лежал Пятнаш, в тени плетня спали куры. Перешагнув через собаку, Павлик вошел в дом. Поставив на стол футляр, бережно открыл его, достал скрипку. Мама так хотела, так верила, что он станет музыкантом!

Скрипка — часть того мира, который Павлик покинул и куда он, вероятно, никогда больше не сможет вернуться. А мама так верила…

Он проводит смычком по струнам. И сразу множество мелодий, слышанных им когда-то, возникает в его мозгу, они текут и текут, они звучат громко, точно большой оркестр исполняет их где-то недалеко, может быть на опушке леса. И многие, почти все эти мелодии связаны так или иначе с мамой. Одни она любила слушать, другие напевала сама, третьи вызывали у нее приступы необъяснимой печали, — в такие минуты она как будто отодвигалась от Павлика, уходила куда-то…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже