Дети долго купались в теплой воде, прогретой солнцем до самого дна. Купались прямо в одежде, чтобы потом подольше сохранить радостное ощущение прохлады. Кланя, плотно облепленная мокрым платьем, все время смеялась и баловалась, брызгала в Павлика водой, а он стеснялся непонятно чего и сердился на нее.
Потом пытались ловить рыбу, но она не клевала, да и рыбы в озере осталось мало, по словам Андрейки, «вся задохлась зимой», — озеро очень обмелело еще в прошлом году.
По пути домой завернули к «нашему дубу» — так Андрейка и Кланя называли самый огромный в лесу дуб, тот самый, на который Павлик не смог вскарабкаться в день своего приезда. Теперь, правда тоже с трудом, ему удалось это сделать.
С ветки на ветку вслед за Андрейкой карабкался он вверх, окруженный густо переплетающимися ветвями, узорчатой листвой, сквозь которую иногда просвечивала даль.
На самой вершине дуба, в развилке ветвей, была устроена своеобразная беседка: к надежным сучьям были привязаны веревками две доски и перед ними — палки, словно перила; здесь можно было совершенно безопасно сидеть и смотреть на раскинувшийся внизу простор.
Пока карабкались вверх, Павлик боялся сорваться и поэтому почти не смотрел по сторонам. И только плотно усевшись на самодельной скамейке, между Андрейкой и Кланей, чувствуя рядом их плечи, огляделся.
Почти необъятная ширь распахнулась кругом. Вершины деревьев, растущих ниже, казались отсюда зелеными кучевыми облаками; они, понижаясь, уходили далеко-далеко, до самого горизонта. Кое-где, возвышаясь над ними, остро втыкались в небо вершины сосен; они поднимались над зеленью дубов словно чуть рыжеватые зубчатые островки. Была видна и вершина пожарной вышки, с которой дед Сергей оглядывал свои владения, — значит, где-то рядом с нею, внизу, не видимый за деревьями, стоял кордон. Да. Вон оттуда тонкой струйкой поднимается дым.
И только в одной стороне лес не доходил до самого горизонта. За волнистым краем его вершин голубел в дрожащем мареве зноя купол церквушки. Павлик догадался, что это — Подлесное. А дальше, за церквушкой, тянулись желтовато-серые, плавящиеся в знойном воздухе поля и за ними узким серебряным лезвием блестела река.
— Это Волга?
— Ну да.
Захватывало дух от высоты, и глаза застилало слезами. И думалось: может быть, много-много лет назад кто-нибудь из дозорных Стеньки сидел вот на этом суку и смотрел отсюда на Волгу, ожидая приближения врага. А сам Стенька, в красном плисовом кафтане, нетерпеливо ходил под деревом, и на нижнем суку висела его оправленная в серебряные ножны сабля. Неужели это было когда-нибудь?
— Ну что, гоже? — спросила Кланя с такой гордостью, словно она и Андрейка сами создали этот благословенный кусок земли.
— Очень!
— То-то! В твоем-то городе, небось, ничего такого нету.
И, словно мираж, перед Павликовыми глазами поднялся в знойной дали оставленный родной город, Нева, Фонтанка, Крюков канал, на котором они с мамой и папой жили, широкие улицы, шум толпы, грохот и звон трамваев, мосты над Невой и Медный всадник, неподвижно скачущий на своем медном коне из века в век.
— Расскажи про город, — попросила Кланя.
И Павлик долго и медленно, словно всматриваясь в далекие очертания, рассказывал, и Кланя то и дело перебивала его вопросами: «А что это такое, трамвая?», <А что такое рельсы?», «А что такое это самое… электричество?» Он рассказывал об огромных пароходах, которые видел в гавани, о белых ночах, рассказывал о мамином театре, о бабуке Тамаре и ее граммофоне, обо всем, что приходило на память.
Андрейка и Кланя слушали его рассказ, как слушают сказку.
Когда Павлик вернулся домой, бабушка Настасья снова лежала в чулане, на той кровати, на которой обычно спал теперь Павлик. В чулане стояла полутьма, и в этой полутьме тревожным горячечным блеском светились глаза больной.
Полутьму не разгонял, а как будто только усиливал красный огонек лампады перед темной иконой высоко в углу, — от него на лицо и руки старухи только ложился неяркий закатный свет.
— Нет, нет, Пашенька, я ничего, — успокоила она внука, приподнимаясь. — Я Буренку подоила и похлебку вам сготовила, вон в чугунке, на таганке стоит. Садись, поешь. Сам нальешь аль мне встать?
— Лежи, лежи, бабуся…
Павлик ел заправленный молоком картофельный суп, жевал сухую, горьковатую, с лебедой, лепешку и думал, как это будет страшно, если бабушка заболеет и умрет. Тогда он останется совсем беззащитным и дед, вернувшись, может наказать его как захочет.
Думая о дедушке Сергее, Павлик удивлялся и пугался за себя: этого маленького сухонького старичка с его бесцветными, всевидящими глазами он боялся и ненавидел, как еще никого и никогда в жизни. Почему? «Но ведь и Шакир не любит его, и другие тоже, — пытался оправдать он ненависть, так неожиданно вспыхнувшую в его сердце. — Его никто не любит и все боятся, не один я»
— Поел? — спросила из чулана бабушка.
— Поел, бабуся.
— Пойди сюда, Пашенька.
Он прошел в чуланчик, за печку.
— Сядь, милый.