Но, какое бы ни царило веселье, меня все же била дрожь, и я успокоился лишь тогда, когда стали разносить корзины с холодными тефтелями и сосисками, с панированными отбивными, корзины, откуда каждый мог брать себе сколько пожелает. Пиво и пшеничную водку каждый должен был наливать себе сам у буфетной стойки, которую я установил в защищенном от ветра месте; столько бутылок, надо думать, редко когда выстраивалось вместе. Наверняка от всего этого нам что-нибудь да осталось бы, не будь здесь холленхузенцев; явившись сюда лишь из завистливого любопытства, они всякий раз, как мимо проносили корзину, уж непременно протягивали руку и, что не хотели съесть сразу, заворачивали себе на потом; и пока они набивали себе животы и опорожняли стаканы тем, что вовсе не для них было припасено, они вволю чесали языки о крепости, презрительно называя ее казармой или замком беженцев, а одна старая камбала с выпученными глазами, сожравшая по меньшей мере уже шесть тефтелей, придумала название «Вилла фу-ты ну-ты». Охотнее всего я обратил бы их всех в телеграфные столбы или придорожные камни.
Один человек, правда, не скупился на похвалы и одобрение, человек, одетый в серое, которого никто не ждал; со смущенной улыбкой он направился к шефу и вручил ему бочоночки для муки и для соли, красивейшие бочоночки, какие я когда-либо видел, после чего хотел уже скромно отойти в сторону, но шеф, по которому было видно, что он столько же обрадован, сколько и удивлен, этого не допустил; он сразу же подозвал к себе Ину, передал ей бочоночки, и оба повели Нильса Лаурицена по еще не отделанной постройке и показывали ему, наверняка пришедшему без ведома отца, еще не оштукатуренные комнаты, причем не раз вынуждены были перелезать через какие-то доски. Я все время наблюдал за ними и, как только они вышли, схватил корзину и предложил Нильсу Лаурицену холодные панированные отбивные, но он не захотел ничего есть, дружески протянул мне руку и сказал:
— Спасибо, Бруно. — И еще сказал: — Прекрасный дом, тут можно многое выдержать.
У него были светящиеся добротой умные глаза спаниеля, и хотя он был еще очень молод, на лбу его уже обозначились морщины. Сколько ему ни предлагали взять что-нибудь из корзины, он всякий раз отказывался, но Ине, той удалось заставить его что-то выпить, он ждал, пока она и себе немного нальет, а потом они выпили, пожелав друг другу здоровья, и сели на оставшийся штабель кирпича, где Ина снова попросила ей объяснить, как наполнять хорошенькие бочоночки мукой и солью.
Лечь, надо немного полежать, кто знает, какие у них на сегодняшний вечер насчет меня намерения, как долго они меня будут обрабатывать — в том числе Макс, которому я стольким обязан. Его книга, поблекшее посвящение: «Бруно, моему терпеливому слушателю, в память о совместно прожитых годах»; когда я медленно это читаю, я сразу же слышу его голос. Теория собственности. Человек, который ничего не желает. Человек, который ничего не знает. Человек, у которого ничего нет. Пять раз я это уже читал, и все пронеслось мимо и исчезло без следа, имена, мысли, но мастера Экхарта[4] я запомнил, Макс называет его всегда только «мастер» и много о нем говорит, о его значении и о том, что все написанное им столько лет назад справедливо и по сей день.
Я всегда представлял его себе в кожаном фартуке, сидящим за столом, на котором лежит открытая книга, а рядом с книгой стоят кувшин с водой и кружка, и через крохотное оконце на книгу падает луч света. Иначе я не могу себе его представить. Многие люди суть то, что они имеют, говорит он, и не хотят иными быть, и это нехорошо. Свободным должен быть человек, свободным от всех вещей и дел, как внутренних, так и внешних, свободным, и это хорошо. Неплохо, если мы чем-то владеем или что-то делаем, но мы не должны быть связаны, прикованы цепями к тому, чем владеем или что делаем.
И откуда только эта усталость, она растет вместе с теплом, вечерние облака застыли над лугами, точно слезами смоченными прибрежными лугами Мемеля, что, бормоча, бежит мимо, но из глубины что-то, поднимаясь, сверкает, словно бы разлетаются маленькие звезды, может, рыбий король куда-то держит путь по дну своей реки, среди водяной капусты и всего затонувшего, что там осело.
Нет, не пойду обедать, как бы это их ни удивило; сегодня не пойду на кухню, чтобы получить тарелку из оконца, скорее всего кисло-сладкую чечевицу, заправленную салом; когда-то на Коллеровом хуторе это было любимым блюдом шефа. О том, какое мое любимое блюдо, мне нечего долго раздумывать: это не угорь в желе, не мясной рулет в томатном соусе, да и не тушеные свиные ножки, а с самого детства и до сих пор гусиные потроха, хорошенько разваренные с горохом — голубовато отливающие желудки, шейки и ножки, а также кусочки кожи со спинки, меня не смущает, что они шероховаты из-за стержней перьев.