— Выслушай меня, Бруно, что случилось, то случилось, эта дарственная существует, этот договор дарения, но другие в крепости не могут с этим примириться, не хотят признавать того, что решил шеф, и потому ополчились на него, да и ты, Бруно, должен быть готов ко всему, я тебя предупреждаю. Они слишком много теряют, поэтому они предпримут что-нибудь и против тебя, я это поняла из их разговоров. «Слабоумный» — вот как выразился человек, который у них в гостях, и он имел в виду, конечно, тебя. Он сказал: «Этот слабоумный не может обладать чувством ответственности, а тот, кому достанется эта земля, должен по меньшей мере сознавать обязанности, которые на себя берет».
Как тихо Магда говорит и как она отдалилась, все расплывается и становится смутным, и сквозь нарастающий гул голос Магды:
— Не знаю, Бруно, не знаю, что тебе делать, но поговорить с шефом ты должен.
— Сегодня вечером, Магда, я буду в крепости, они велели мне прийти. Не уходи, побудь еще немножко, ты должна посоветовать, что мне делать, что мне им отвечать. Да, я знаю, тебе надо идти.
Когда рука ее лежит у меня на плече, ко мне сразу же возвращается спокойствие.
— Не спеши, Бруно, — говорит она, — все внимательно выслушай и не спеши, не торопись отвечать «да» и не торопись отвечать «нет», у всех слишком много поставлено на карту, так что нельзя торопиться с ответом. — И еще говорит: — Ты должен все запомнить и потом все рассказать мне, я постучу к тебе, как бы ни было поздно. Вот так.
Никогда не слышу, как она закрывает дверь, так мягко, так бесшумно она это делает, в два прыжка она уже на дороге, оборачиваться она наверняка не станет.
Этот, с его желтоватыми резцами, Мурвиц, он здесь сказал: «Вас много чего ждет, господин Мессмер», — и еще сказал, что семейство Целлер не намерено мириться с такой дарственной. Если б только знать, что он имел в виду, когда говорил: меня много чего ждет, но уж, конечно, ничего хорошего, наверняка что-нибудь они там для меня придумают, может, станут за мной следить, меня запугивать, как тогда, когда у нас стали исчезать инвентарь, посевной материал и рассада в горшках и подозрение пало на меня. Подозрение. Всегда кто-то за мной следил, кто-то, не спускавший с меня глаз ни днем, ни ночью, он выступил из тени деревьев Датского леска, когда я возле Большого пруда ломал камыш, выступил и тут же снова скрылся в тени, он следовал за мной по участкам — я слышал вокруг шорох и треск, — ожидал меня в тумане у реки, подслушивал у моей двери, и всегда ему удавалось оставаться неузнанным.
Если они и сейчас отрядят кого-то за мной шпионить, я не стану скрывать это, а расскажу шефу, он уж будет знать, что делать, он, однажды назвавший меня своим единственным другом. На худой конец я могу и здесь запереться, на оба замка и засов можно положиться, их не так-то легко сломать, и всему, что мне предстоит, придется остаться снаружи и ждать. К насилию они навряд ли прибегнут, но если на это пойдут, то и я могу устроить им хорошенький сюрпризец, достаточно одного удара моей серпетки — откинуть назад голову и сильный поперечный разрез слева направо.
Картофельный салат и тефтели; какие они рыхлые и как крошатся, Лизбет, конечно, здорово переложила в них хлеба, в буфете на станции они тверже, старее и тверже. Если бы распоряжался не шеф, то Лизбет, верно, уже завтра пришлось бы убраться из Холленхузена, она и я были бы первыми, кого отсюда попросили бы, но пока что еще он решает, кому можно оставаться в сарае для инвентаря, и его воли достаточно, чтобы Лизбет сохранила свою комнату там, в крепости. Там много пустых комнат, не знаю, право, сколько их за это время набралось, но еще тогда, при въезде, оказалось несколько лишних комнат, впрочем, это меня не касается; мне не было жизни в крепости, я никогда не возвращусь в тот подвал.
Ах, Ина, я и сейчас слышу, как ты в вечер перед переездом, когда мы все сидели среди узлов и ящиков, на Коллеровом хуторе, настояла на обещании, что ты сама, самолично, обставишь свою комнату. И только грузчики, помогавшие нам при переезде, входили к тебе, и взгляды, которыми они обменивались в коридоре, сказали мне, что увидели они нечто вовсе непривычное.
Я был первым, кому ты все показала, может, ты на мне хотела проверить впечатление, которое твоя комната произведет, или должна произвести, на других.
— Идем, Бруно, на одну минутку, — и повела меня к себе.
На воле, я стоял не в комнате, а оказался на воле, потому что все стены были покрыты большими цветными плакатами, которые ты от всех нас скрывала: меня окружали луга, где лошади нежно терлись шеей друг о дружку, тут над камышовыми зарослями летели дикие гуси, а там, под цветущими плодовыми деревьями, стояли пчелиные ульи, можно было даже заглянуть на лесную поляну, где расположилась отдохнуть и перекусить вспотевшая компания. Стен почти не было видно.