Ее каблуки бодро простучали по доскам пола, потом по лестнице – проворная, хорошо сохранившаяся, энергичная женщина. Я сидел у окна, позволяя бурбону плескаться во рту – какого черта я, выдержав неделю на силе воли, пошел сейчас у нее на поводу? – и согревать комок холодной замазки в груди. Каждый звук, долетавший снизу, заставлял меня навострить уши. Вот вам, пожалуйста, и Кафка с его зверенышем, потеющим в своей норке! Один раз показалось, что слышу, как она напевает за стряпней. Осушил стакан в несколько глотков и быстренько, пока она не помешала, пока не вернулась на лифте со своими женскими понятиями о том, что мне полезно, а что нет, подкатился к холодильнику, плеснул на лед в стакане еще пару унций и откатился обратно. Потом ждал с пустым стаканом, повернув кресло так, чтобы смотреть в окно и видеть, как за ним темнеет; и вот она идет ко мне с подносом.
– Расскажи про свою книгу, – попросила она, когда я подкреплялся супом, сэндвичами, фруктами и молоком, которые она принесла. Сама беспокойно кружила по комнате, опять без обуви, держа в руке стакан. Похоже, ей, в отличие от ее сына, не нравился стук собственных каблуков по голому полу. – Как она будет называться?
– Пока не знаю. Была мысль назвать ее “Угол покоя”.
Она перестала скользить и расхаживать – задумалась о том, что услышала.
– Ты думаешь, это удачное название? Будет ли она с ним продаваться? Звучит как-то… инертно, что ли.
– А как тебе нравится “Эффект Доплера”? Лучше?
– Эффект Доплера? Что это такое?
– Бог с ним. Не важно. Название мало что значит. Я мог бы ее назвать “Внутри стиральной машины”. Да это и не книга, в общем-то, а своего рода исследование одной человеческой жизни.
– Бабушкиной.
– Да.
– Почему она не была счастлива.
– Нет, я не это исследую. Я знаю, почему она не была счастлива.
Она остановилась посреди комнаты, питье в руке, взгляд опущен в стакан, как будто оттуда может всплыть волшебный меч Экскалибур, или русалка, или джинн, или еще что-нибудь.
– И почему?
Я положил недоеденный сэндвич на зажавший меня в кресле поднос, схватил одну дрожащую руку другой и закричал:
– Хочешь знать почему? Хочешь знать? Да потому, что считала, что не была верна моему дедушке, что изменила ему мыслями, или действием, или тем и другим! Потому что винила себя в гибели дочери, в память о которой дедушка вывел розу. Потому что была ответственна за самоубийство возлюбленного – если он
Она подняла опущенную голову, ее глаза, которые были полузакрыты, расширились и уставились на меня. Показалось, вот-вот бросится бежать. Мне удалось-таки ее пронять. Эта уверенность в себе была показной, это беззаботное скольжение выгнутой ступни по моему натертому дощатому полу было притворством. Под всем этим таилась такая же паника, как у меня. Ее глубокий взгляд не расставался с моим несколько секунд, лицо было напряженным, застывшим. Потом опустила голову, уронила ресницы, отступила под моим внезапным напором, выгнула ступню и пробно провела ею вдоль трещины в доске. Безразличным тоном, словно обращаясь к полу, спросила:
– И это случилось… когда?
– В тысяча восемьсот девяностом.
– Но они продолжали жить вместе.
– Нет, не продолжали! – возразил я. – О нет! Он уехал, оставил ее. Потом она тоже уехала, но вернулась. Почти два года жила в Бойсе одна, пока он работал в Мексике. Потом Конрад Прагер, его зять и один из владельцев рудника “Зодиак”, позвал его сюда проектировать насосы, чтобы не затопляло нижние уровни. Прагер и его жена, дедушкина сестра, уламывали его, уговорили в конце концов написать бабушке, и она приехала. Мой отец все это время учился в школе на Востоке – он никогда не бывал дома. Так продолжалось годы и годы, бабушка и дедушка уже семь или восемь лет опять были вместе, когда он появился здесь в первый раз.
Большие и темные, черные в этом освещении, ее глаза вновь были обращены на меня. Она молчала, но губы подергивались, как при желудочных спазмах.
– И с тех пор они так все время и жили, счастливо-несчастливо, – сказал я. – Сквозь череду ничего не значащих лет, почти полстолетия – сквозь Первую мировую, сквозь эпоху джаза, сквозь Великую депрессию, сквозь Новый курс и все прочее; сквозь сухой закон и борьбу за права женщин, сквозь автомобилизацию, радиофикацию, телефикацию и вплоть до Второй мировой. Сквозь все эти перемены – и нисколько не меняясь сами.
– И все это, как ты сказал своей секретарше – забыла имя, – тебе уже неинтересно.
– Точно. Интересное кончилось в восемьсот девяностом.
– Когда они расстались.
– Именно.
Некоторое время она молчала, скользя эластичным большим пальцем ноги вдоль зазора между досками; переступила, стала скользить дальше. Подняла голову, на миг высветились белки ее глаз.
– Что это значит – угол покоя? – спросила она.
– Не знаю, что это значило для нее. Я пытался понять. Она писала, что это слишком удачное речение, чтобы применять его к одной лишь щебенке. Но я знаю, что это значит для меня.
– Что?
– Горизонталь. Навечно.