Полина выключила магнитофон. Они обе лопались от смеха; казалось, их сейчас разорвет на мелкие клочки – и смех забрызгает всю комнату, стены, потолок, пол. Уничтожатся человеческие оболочки – и они станут одним общим смехом, который будет звучать, оглушительный, победный, страшный, пока не погаснет навсегда. Оглядываясь назад – через все, что было потом – Лола думала, что, если бы тогда они лопнули от смеха – это был бы самый прекрасный финал, которого только могла бы удостоиться человеческая жизнь. Но – не далось.
Потом, когда Полина пропала, в голове у Лолы вспыхнула музыка, слишком громкая, чтобы жить: ходить, есть, пить, учиться.
Лола лежала на диване и не вставала. Потом она поняла, что родители сильно переживали. Что мама кричала на нее. Что папа причитал по-татарски и даже плакал. Покойная прабабушка, нависнув над ней, что-то беззвучно шептала, но Лола не слышала ничего.
А потом Лола встала. Поняла, что она липкая и от нее воняет, пошла в душ. Когда вышла из него, стала такая легкая, что ей показалось, будто у нее нет тела. Она надела рубашку и увидела, что та ей велика. Так странно: ее собственная рубашка – и велика (а бывало ведь, что едва сходилась на животе!). В нее влезет еще одна Лола. Или Лола и Полина. Теперь в ее рубашку влезли бы они обе, если бы прижались друг к другу крепко-крепко. Но Лола стояла одна – в рубашке, огромной, как купол собора. Будто опускалась в ней с небес на землю, как на парашюте. Медленно-медленно.
Лола не чувствовала, что плачет, она это знала: слезы, как и она, притягиваемые землей, летят вниз, вниз…
Когда-то она все время ела. Если кто-то говорил ей что-то обидное. Перед контрольной. После контрольной. Когда было страшно за папу или за маму. Или просто скучно. Лола ела, и беспокойство затухало. Это было волшебное ощущение, из-за которого она не могла бросить есть, даже когда поняла, что стала слишком толстой. Она ныла, жаловалась Полине – и ела, ела, ела… Она чувствовала себя такой несчастной!
А потом случилось это. Лола как будто провалилась на другой уровень несчастности, а точнее – пролетела через все уровни, пробивая пол каждого своим толстым, тяжелым телом, упала в самый низ, в подвал, во тьму, где ничего не было, совсем – ни вкуса, ни запаха, ни света – и ощутила себя как сплошную боль.
Потом начало рассеиваться, стало светлее, замелькали перед глазами папа и мама, и прабабушка покойная тут же, и всякие разные, вроде огромной рыбы и огненного колеса пронеслись пару раз, но это неважно.
И теперь вот она стояла, в рубашке, болтаясь внутри нее, как язык внутри колокола, странная, новая. Другая Лола. Та сила, что всегда жила в ней, огромная, как она сейчас осознала, сила, которая могла бы перевернуть мир, – ушла. Не было ее больше. Была обычная девчонка восемнадцати лет. Стройная.
Может, даже красивая.
Лола поняла, что это Полина сделала ей прощальный подарок.
Потом пришла мама, стала кричать и бросаться с объятиями. И папа пришел, тоже обнял, но очень осторожно. Прабабкины тапки ткнулись в ноги. Семья села пить чай. Родители рассказали, как кормили Лолу бульоном с ложечки. Она вроде глотала автоматически, но по подбородку текло, так что непонятно, ела она или нет. Иногда она вставала – и ее находили в кухне, с отрешенным видом жующую хлебную корку (от другой еды отказывалась, не реагировала на самые аппетитные запахи). В туалет ходила сама, хотя утку на всякий случай купили. Вон она, стоит… утка. Спрятать надо, пусть никогда и не пригодится. Доктор приходила, колола какие-то уколы, предлагала положить Лолу в хорошую клинику, но папа боялся, что в незнакомой обстановке его девочке станет хуже и она окончательно потеряет связь с реальностью. Папа был прав, знал по себе, насколько легче срастаются все переломы дома.
– Надо купить мне новую одежду, – сказала Лола. – Новую красивую одежду. И в парикмахерскую надо сходить. Волосы отросли.
Родители переглянулись: их дочь, кажется, воскресла. Но возвращался ли кто прежним из царства мертвых?
В тот же день Лоле позвонил одноклассник, позвал на день рождения, куда-то за город, и она согласилась. Когда на следующий день утром отец забрал ее, глаза у нее были виновато-лукавые, платье измято, а голос – на полтона ниже.