После упражнений девушка попросила Грица спеть ее любимую песню про Морозенко и приготовилась аккомпанировать. Внезапно его пение прервал вскрик девушки. Гриц повернул голову — перед ним стоял помещик, арапник в его вскинутой руке вот-вот хлестнет юношу по лицу. Гриц успел увернуться — арапник лишь больно ожег плечо. Отскочив в сторону, он успел увернуться и от второго удара. Когда же помещик схватился за револьвер, Гриц обрушил на его голову первое, что попало под руку, — буковый стул.
На этом кончилась его музыка. Добрых два года скрывался он от полиции, заметал следы по большим городам, сперва был грузчиком в Одессе, потом перебрался в Москву, в Харьков, наконец в Киев. Полиция и тяжесть греха не давали ему спокойно жить. Он неустанно молился, каялся, казнился, под именем брата Серафима оказался в иноках в Святотроицком монастыре, стал звонарем, полюбил церковный благовест и прожил бы так, может, до старости, не напади полиция на его след. Выручил игумен. Он сумел оценить музыкальность брата Серафима. Подобного звонаря не сыскать ни в одном киевском монастыре. Святотроицкий монастырь, не так давно основанный и во многом пока недостроенный, не имел еще на своем счету никаких особых чудес, с трудом добыли мощи святого Ионы, средств не хватало, и, понятное дело, столь одаренный звонарь, как брат Серафим, был ценной находкой для бедной обители.
Серафим глянул на часы. Оставалось три минуты до начала благовеста. Он откинул чуб со лба, закатал до локтя рукава черной сорочки, занес уже ногу на лесенку, что вела к звонарскому «пульту», и вдруг снизу послышались знакомые легкие шаги. Серафим пошел навстречу Василю и, подождав, пока его белесая голова высунется из темного проема лестницы, ласково приветствовал его:
— Молодец, что не задержался. Пора звонить.
— Ох, знали бы вы, отец Серафим, как меня там, в той хате над Днепром… — задыхаясь, начал Василь, но Серафим, приложив палец к губам, сказал тихо:
— Приучайся, Василь, говорить не повышая голоса. В святых местах всегда разговаривают тихо. Бог и так нас услышит, людям же незачем слышать, о чем мы меж собой толкуем. — И, кивнув на большой колокол, приказал: — Залезай, Игумен любит аккуратность.
Катерина выбрала время, когда осталась в хате одна, села за стол и, окунув перо в чернильницу, придвинула к себе лист бумаги, чтобы начать письмо сыну.
Но как его начнешь? Она уперлась глазами в икону святой богоматери. Помоги, богородица, присоветуй, с чего начинать. Склонив голову, откинула черную прядь волос, упавшую на глаза, коснулась пером бумаги… и неожиданно послышался ей тихий голосок Василя так явственно, будто он сейчас рядом с ней:
«Вы не стыдитесь, мама, я объясню вам, что надобно писать».
«Я и не стыжусь, сын мой, просто в толк не возьму, с чего начать. А что как тебя уж и на белом свете нет?»
«Полноте, будет вам, мама. С чего бы это мне пропадать? Ведь я не с австрийцами, а с москалями пошел».
«Знаю, знаю, Василек, потому и пишу тебе, что видал тебя дядькин побратим Щерба, как вас во Львове на станцию вели».
«О, в России, мама, я не пропаду! Пишите. Смело. А я посмотрю, какой из вас писарь. Отцу в Америку вы же умели писать. Только не плачьте, матуся, утрите слезы…»
«Хорошо, сын, я утру…»
Твердые корявые пальцы давят на перо, оно скрипит, оставляя за собой чернильный след.