Слова эти тогда пугали — смелые до дерзости, слишком грозные.
— Собственно, это измена, Андрей Павлович, за нее на фронте расстрел.
— Что ж, если вы свою присягу считаете чуть не священной, в таком случае тут измена. Измена раба, осмелившегося поднять руку на своего господина. А измена, что у нас, что у них, карается смертью.
— Вы страшные вещи говорите, Андрей Павлович.
— А разве ты, подпоручик, не страшные вещи творишь — изо дня в день в течение целого года ведешь на убой неповинных людей? По тебе, любой ценой, но государев приказ должен исполняться? Погоны, звезды на погонах… впереди, глядишь, повышение по службе, теплое местечко снится, а про тех, откуда сам вышел, Андрей Кириллович, про тех, пожалуй, и забывать начнешь.
Андрей надолго лишился покоя. Дни и ночи напролет проводил он в тягостных раздумьях. Преступить присягу, поднять меч на того, кто вложил его в твои руки? Отречься навеки от того, что могло стать смыслом всей будущей жизни? Пренебречь привилегиями и наградами, которые получает офицер за отвагу и геройство, служебной карьерой?..
После разговора с машинистом память все неотступнее уводила его в родные места. Вот мать идет двором, заросшим птичьей гречкой, по тропке к ветхой, скрипучей калитке, босая, сгорбленная, иссушенная зноем и неизбывной нуждой. Из-под сложенной козырьком ладони она долго выглядывает, не покажется ли сын, зовет его, а как смеркнется, пробирается к степной могиле на краю села и бок о бок с каменной бабой замирает в немом ожидании.
«Забыл ты нас, сын, — слышит сквозь даль расстояний Андрей, — отрекся от нас, простых людей, побрезговал черным хлебом, за белые калачи продался своим генералам».
«Нет, не отрекся, мама! — отстукивает сердце Андрея. — Никогда не отрекусь. Кончится война, и я вернусь к вам!»
Андрей открывал чемодан, втайне от офицеров доставал книжку и забирался в глухой уголок госпитального сада советоваться с Лениным.
Логика ленинских идей покоряла его, крестьянского сына, на себе испытавшего, почем фунт лиха. Легко, как покосы свежей пахучей травы на землю, ложились на сердце ленинские слова. Вместе с тем в сознании Андрея не укладывалось, как же это дисциплинированный офицер решится отбросить присягу и направить оружие против своих. Против тех, чьи приказания он привык исполнять не раздумывая, против тех, кто жал ему руку и представлял к награде за боевые подвиги.
Все повернулось так, что капитан Козюшевский помог Андрею освободиться от этих шатаний.
— Вот что, подпоручик, — обратился он как-то к Андрею, — в данный момент я буду говорить не только от собственного имени, а в большей степени от имени моих коллег. Вы тут, подпоручик, самый младший — и возрастом, и чином, а держитесь по меньшей мере как генерал или их сиятельство князь. Нам, поимейте это в виду, не нравится ваше панибратство с санитарами и прочими нижними чинами. В пику нам, подпоручик, вы столь щедро награждаете их сладостями и деньгами… У нас на глазах играете в демократизм с хлопами. Для санитаров вы — кумир, хоть вы просто-напросто из прапорщиков, не из дворян.
Андрей долго не медлил с ответом:
— Объясните господам офицерам, да и сами, господин капитан, запомните, что я происхождения мужицкого, потому с мужиками и вожу охотно компанию.
В тот же вечер, оставшись наедине с машинистом в его тихой квартирке, Падалка сказал хозяину:
— Я готов, Андрей Павлович, идти вместе с вами.
…И вот этот бесстрашный человек попал в лапы полиции. И никто не протестует, все продолжается будто ни в чем не бывало, и люди, как и вчера, торгуют, молятся, торопятся каждый по своим делам…
— Помнится, панна Галина, вы как-то заверяли, что весь Подол, и Шулявка, и «Арсенал» на Печерске — все, дескать, остановится, замолкнут корабельные затоны, не отшвартуются от берега пароходы, как только станет широко известно, что полиция осмелилась лишить свободы машиниста Заболотного. Вот видите, Галина, осмелилась.