Комендант заставил себя воздержаться от того, что привык позволять себе с иными политическими узниками: не стукнул кулаком по столу и не сорвался с кресла, не схватил каменное пресс-папье, которым ничего не стоит пробить голову своему собеседнику. Откинувшись на спинку кресла, он безвольным жестом опустил руки на подлокотники. А и в самом-то деле, вдруг за него вступится Швейцария? Тогда, Скалка, не оберешься неприятностей… Вешать, милостивый государь, тоже необходимо с соблюдением законных формальностей. Не поверят же, что Щерба один и рисовал, и в казарму проникал с этими дьявольскими карикатурами, и расклеивал их по стенам… Щерба не собственными руками это делал. Конечно, у него имеются сообщники. У него есть какой-то негодяй маляр. Но кто, кто это, подскажи мне, боже милостивый, помоги и ты, дева Мария! Попадись он мне, я б того маляра живьем на кусочки собственноручно изрезал, выцедил бы из него капля по капле всю кровь, как в давние времена цедили твою, Иисусе Христосе. Если б подобные рисунки дошли до императора, то он повесился бы. О господи, господи! Недаром жена говорит, что за эти двое суток я начисто поседел. А что же будет, если я не уличу преступных лиходеев? Остается одно: пулю в лоб. Вот и все. Если не хочешь ждать, пока тебя застрелят, стреляйся сам, Скалка. Такое глумление над особой императора не может обойтись безнаказанно. На белой кобыле где-то меж задних ног болтается император — тот самый, за которого изо дня в день умирают на фронтах тысячи людей…
Михайло Щерба торжествует в душе. Неплохо, кажется, сыграл он свою роль. Легко вообразить, какой дикий хохот прокатился по казарме, пока унтер-офицеры спохватились и бросились на розыски дежурного. Забегали перепуганные насмерть офицеры, послали за полковником. А казарма все гудела от надсадного гогота. «Боже мой, — наверное, стучал себя по бедной голове плешивый полковник, — разве теперь вояки эти пойдут в огонь за такого императора?»
«Сознаешь ли ты, Ванда, что рискуешь своей жизнью?» — спросил он жену, когда она стала за прилавок в пивном баре, неподалеку от казармы, чтобы заниматься там тайными делами.
«Рискую? — словно удивилась она. — Не больше, чем ты, Михайло, чем лакировщик Суханя, чем Пьонтек. — А затем, расчесывая его густую черную чуприну, она добавила: — Я, Михась, уж постараюсь, чтоб никто из нас не рисковал. В себе, по крайней мере, я нисколько не сомневаюсь».
Ванда, разумеется, не знает, что его вернули с дороги. Когда расставались, она плакала, просила беречься и не задерживаться в Швейцарии, а под конец даже стала уговаривать вообще не пускаться в этот дальний и опасный путь. «Милая Вандуся, — ответил он, — не до конца ты еще разобралась в том, что называется обязанностью, долгом революционера. Родненькая моя, не принадлежу я себе, такова воля партии — через русских эмигрантов восстановить прерванные войной связи с Россией. Ты прекрасно знаешь, Ванда, насколько усложнилась политическая ситуация в Галичине именно в данный момент, после отхода российской армии. Для меня, революционера-марксиста, было бы весьма полезно продолжить нашу встречу с Лениным…»
Поняла ли его Ванда? Может, поняла, а может, и нет, потому что, обливаясь слезами, прижалась к нему и еще раз попробовала отговорить его от рискованной поездки.
«Чует мое сердце, что с тобой обязательно что-то случится, возможно, мы в последний раз видимся…»
Выходит, не зря чуяло ее сердце. «Последний раз…» Что значит — последний? А ты попробуй, Михайло, постичь суть этого слова. Последний раз глядишь на белый свет, последний раз дышишь, последний раз что-то обдумываешь, затеваешь, — все, все в последний раз. Потом наступит конец. Без тебя взойдет солнце, без тебя будет греметь по камням серебристый Сан, без тебя Ванда с отчаянья будет биться головой об стену… Все без тебя, Михась. И ты уже не сможешь ее пожалеть, обнять, успокоить: не плачь, родненькая, со мной никогда ничего не случится. Ведь по сей день счастье улыбалось? Да, по сей день счастье улыбалось, выскальзывал из их рук, не страшился смерти… Ну, а сейчас, в эту минуту? Страшновато, конечно, живому человеку представить себя с петлей на шее… Всем существом содрогнулся, мороз пошел по коже. Сердце, казалось, остановилось, а потом заколотилось быстрее, быстрее, все ускоряло бег, словно спасаясь от самого страшного, чего не избежать, — ведь ему придется навсегда смолкнуть…
«Очнись, Михайло, — прикрикнул он на себя. — Поверь в свое счастье. В свои силы. В свою хватку. Смело смотри врагу в глаза».
Щерба взглянул на коменданта — тот засмотрелся на дальние, укрытые снегом горы — и вспомнил Петра Юрковича: «Ты боишься, Петруня, крови. А вот пан Скалка ее не боится. Не счесть невинных честных людей, отправленных им на тот свет во имя императора. Огонь гражданской войны, к которой во имя справедливости зовет Ленин, начисто уничтожит эту погань. Скалка заслуживает смертной казни, и он ее дождется…»