Мы шли с Алексеем вместе на свой школьный хутор и не мешали друг другу — каждый думал о своем. Молчали всю дорогу. Не знаю, о чем думалось Алексею, — может, о том, как мы завтра поработаем на молотилке, а может, у него в голове роились стихи в честь хлеборобского труда, о чем он частенько с гордостью говорил на уроках Полетаева. Что до меня, то взирая на вечернюю звезду над мглистым горизонтом, я мечтал лишь об одной Ганне. Думал о ней и за ужином, и перед сном, с этой же мыслью и к молотилке наутро встал.
На новой работе мне очень не посчастливилось. Случилось так, что Алексея, как опытного хлебороба, поставили скирдоправом (во дворе без нас вымахали уже большую скирду), а мне велели стать в ряд хлопцев, подающих вверх, к ногам скирдоправа, обмолоченную солому. Работа была нелегкая. Я рвался, чтоб не отставать от ребят. Въедались в тело остюки, сжигало пекучее солнце, я обливался потом, — все нипочем: я не нарушал рабочего ритма, ни на йоту не задерживал живого конвейера и очень гордился в душе тем, что не принадлежу к компании бердянских барчуков, блаженствующих сейчас на Азовском море, а участвую в благородном труде школьного коллектива.
Внезапно меня окликнул товарищ, стоявший подо мной:
— Что с тобой, Василь? У тебя кровь из носа! Спускайся на землю.
Учитель полеводства Бонифатович, на которого было возложено общее руководство молотьбой, пробасил, погрозив мне пальцем:
— Хватит, Юркович! Больше вы не полезете на скирду. Климат запорожцев не для вас.
«Климат запорожцев не для вас…» Страшные слова! Значит, я неровня товарищам, вымахнувшим высоченную скирду под гуденье барабана молотилки, я хуже всех, белоручка, барчук, а никак не будущий агроном.
Я полулежал в тени под акацией и с завистью следил за работой товарищей. На самой макушке уминал солому скирдоправ Алексей с двумя помощниками. Мне сдавалось, что он, собственно, не трудится, даже не напрягает мышцы, а скорей играет… Нет, не совсем то слово. Он представился мне в эту минуту опытным скульптором, который лепит из золотистой соломенной массы величавую египетскую пирамиду, окрещенную в украинской степи скирдой. Возьмет подкинутый ему навильник, поднесет на длинных вилах к самой бровке сооружения, прилепит его, снимет, что лишнее, или поддаст, прибьет вилами и снова прилепит, но уже чуть повыше.
Я долго следил за каждым движением его рук, любовался его легким в работе телом и мысленно подсказывал ему, где получилась впадинка и куда требуется подкинуть хоть полнавильничка, где осторожно срезать бугорок, чтоб стена и все четыре угла были строго одинаковы. Забылась усталость, забылись предостережения Бонифатовича, кровотечение остановилось, и я почувствовал себя так, будто только что вышел на работу…
«Нет, я тут долго не улежу!» — сказал я себе и, подхватив вилы, протиснулся снова вверх по соломе на свое место.
В конце концов я переупрямил свой организм, заставил его примениться к условиям «запорожского климата». До позднего вечера ничто меня не волновало, спускался я со скирды, правда, усталый, пожалуй очень усталый, но ничуть не подавленный, напротив, я был переполнен чувством особой, незнаемой до того радости доставшейся мне победы над самим собой.
— Прошу тебя, — сказал я негромко Алексею, возвращаясь с работы в общежитие, — не говори, пожалуйста, Ганнусе, про то, что тут со мной случилось. Хорошо?
Алексей молча кивнул мне в знак согласия.
Умирал молодой усусовец Павло Гуцуляк в полном сознании.
— Мы обязательно победим, я верю, я верю, милая моя госпожа, — шептал он пересохшими губами сестре милосердия Стефании, не покидавшей его в последние минуты прощания с жизнью. — Украина должна быть свободной. Должна, должна! Иначе за что мне помирать? За нее умираю. За свободную, без императора, без царя… — Голос у него все слабел, и Стефания, склонившись над ним, едва улавливала, что он хочет сказать. — Когда отец Кручинский позвал меня на святой исповеди за собой, я последовал за ним, чтобы драться за свободную Украину, потому что нет у нас Украины, потому что мы на положении королевских рабов… И я сражался. Винтовку я носил не для парада. Я желал, молил бога, чтоб после этой войны русин не гнул спину перед паном помещиком. Я, откровенно сказать, не проклинал свою судьбу, когда грохнулся с подрезанными ногами. Что ж, кому-то ведь надо умирать ради человеческого счастья. Украины не отвоюешь у королей без крови… Вы слышите меня, панна?
— Слышу, слышу, Павлуся, — сказала Стефания.
— Павлуся, — повторил Гуцуляк. — Вспомнил я маму. Утешьте как-то ее, панна Стефания. Напишите маме, что я честно воевал. Ей того не понять, так вы, милейшая панночка, уж поясните ей, что такое Украина. Я видал ее не раз во сне, и мама там была счастлива, она уже не мыкалась по богатеньким… О, моя Украина — не то что господская. В моей Украине не станут кланяться швабам.