Какое-то время я стоял, зачарованный и вместе с тем потерянный, безвольный, готовый сдаться в плен этой неразгаданной силе, простоять здесь до самого вечера, а с вечера до утра, но шум паровоза оторвал меня от этого мечтательного, сладостного созерцания. Я оглянулся. За небольшой каменной дамбой вдоль берега двигался в направлении к порту длинный товарный эшелон, нагруженный какими-то деталями от разобранных машин. Я тогда не мог допустить, что не пройдет и полдня, как этот самый поезд по дороге назад, из порта, станет для меня спасительным ковчегом от смерти, и потому равнодушно скользнул по черному локомотиву глазами, не обратил внимания и на машиниста, выглядывавшего из окошка. Шум поезда напомнил мне, что пора прощаться с морем, — верно, «галицко-русские воспитанники» уже позавтракали и берутся за дело. Я махнул на прощание морю кепкой, в последний раз окинул глазом усеянный солнечными блестками водяной простор и двинулся своей дорогой, ощущая в груди какую-то безотчетную, щемящую тоску.
Гнездура я застал дома, в том же тридцать пятом номере бывшей гостиницы «Европейская». Держа в руке зеркало, он стоял посреди комнаты и внимательно разглядывал себя или, может, любовался русыми усиками, едва обозначившимися на верхней губе. За неполные два года, с тех пор как мы в последний раз виделись в этой комнате, Гнездур подрос, возмужал, стал шире в плечах — форменная гимназическая куртка стала ему тесна, рукава коротки. Мое неожиданное появление настолько его поразило, что он, открыв рот, какую-то секунду стоял молча, хлопая бессмысленно глазами, потом, опомнившись, бросился меня обнимать.
— Василь! Откуда ты здесь взялся? — заговорил он наконец взволнованно. — Живой, здоровый, не придушила тебя революция? Или ты, может, ихним комиссаром стал? А у нас тут что творится!
И, не давая мне вставить ни слова, засыпал новостями: что Совдепы (так Гнездур называл депутатов Рады) сначала из гимназии, а потом и из реального и коммерческого училищ прогнали священников, что возмущенные ученики объявили забастовку и что сейчас Совдепы ломают голову над тем, как бы создать единую среднюю школу для одного лишь пролетарского элемента.
— Правда, — закончил свою тираду Гнездур, — нас, эксплуататоров, пока еще не потопили в море. Хотя мы уже и не считаемся подопечными великой княжны Татьяны, нашему приюту выдают и топливо, и паек, и даже агитацию с пропагандой.
Я не совсем понял, что он подразумевает под словами «агитация с пропагандой». Гнездур охотно мне пояснил: Совдепы время от времени присылают к ним кого-нибудь из своих ораторов, и те, обливаясь потом, стараются вдолбить им в головы свою богопротивную идеологию.
— И что из этого получается? — спросил я.
— А ничего, Василечко. Они долбят и долбят языками по нашим головам, а мы молчим. — Гнездур предложил мне сесть, а сам прошелся по комнате, выглянул через открытое окно на улицу, как мне показалось, внимательно прислушиваясь к каким-то звукам. — У нас, Василечко, свое на уме. Сказать? Со дня на день здесь должны быть дроздовцы. С румынского фронта на Дон идет маршем конный полк. А Совдепия об этом понятия не имеет. Они агитируют, а мы помалкиваем да ждем своих. — Гнездур встал навытяжку и, блеснув глазами, показал рукой на плечо: — Офицерские погончики снятся. И может статься, моя мечта вскоре сбудется! Вообрази только: простого столяра сын в офицерских погонах! Вот такая революция, Василь, мне импонирует!
Я поинтересовался, к какой партии принадлежит Гнездур, и услышал откровенный ответ:
— Мы все здесь монархисты. Иначе, Василь, и быть не может. Раньше я не интересовался политикой. Меня учили, одевали, обещали царским слугой сделать, и я жил как у бога за пазухой. О нас всех отец Василий пекся. А теперь что? Пролетарием хотят сделать, уговаривают, чтобы я пошел на завод работать, и за это обещают по фунту черного хлеба выдавать? Нет, от такой революции я категорически отказываюсь.
— В господах, значит, ходить хочешь?
— А почему бы и нет? Таков закон природы, кто взял верх — тот и хозяин положения.
— А родной край, а горы наши, оставшиеся в австрийской неволе? А мама?
Гнездур нахмурился, бросил зеркало на постель, подошел к открытому окну и, сорвав с ветки свежую почку, принялся нервно мять ее.
— Не говори мне, Василь, про все про это. Эти большевистские сантименты сейчас ни к чему.
— Отрекся от всего родного?
— Я не отрекался. — Гнездур рывком повернулся ко мне: — И вообще — ты мне не прокурор! Зачем приехал? Нотации читать?
— А я не верю, чтобы ты мог до того исподличаться. Не может быть, чтобы твоя душа так охладела ко всему родному. Признайся, неужели наши горы тебе не снятся?
— А какой мне интерес в тех горах? — отрезал Гнездур. — Что мне те горы, когда я мог бы разгуливать по Невскому проспекту, не будь революции. Дай мне лишь, боже, сесть в седло, и я саблей прорублю себе окно к счастью!
— Вот ты каков, Сергей?
Он подбоченился, вызывающе встал против меня.
— А что, не нравится моя программа?
— Заурядная янычарская, Сергей.
— Называй как хочешь.